«Поиска» до ворот, злоба перемешалась с горечью, горечь — с раздражением и все это худо-бедно сцементировалось в нечто тяжко-жгучее, в кирпич из венгерской паприки, который все же приемлем для внутреннего хранения — главное, чтобы на меня сейчас никто не наткнулся, как нож на консерву, вспучившуюся от жары.
За проходной тусовалась безликая массовка из первой главы — пикетировали космодром. Увидев меня, пикетчики молча воздели кривобокие транспаранты «Мы — не безликая массовка!», «Равные права всем персонажам!», «Кто вы без нас?». Вблизи массовка была такой же, как и на расстоянии — с плоскими одинаковыми лицами, одинаковыми прическами. Даже костюмы, несмотря на разнообразие цветов, были одного фасона. Серые пятна глаз пристально и недоброжелательно смотрели на меня, а рты между тем были распахнуты в одинаковых счастливых улыбках — словно дольки огромного апельсина Счастья, поделенного на всех: потому что когда-то этот козел написал, что «толпа радостно встречала своих героев», — И ВСЕ. В итоге получился человек, который смеется, растиражированный до размеров стада.
Я прошествовал, как Моисей сквозь расступившиеся воды моря Красного. Мужские и женские лица повторялись с монотонностью узоров и вскоре мне уже стало казаться, что те, кого я оставил за спиной, перебегают вперед и снова сливаются в толпу, чтобы свести с ума своей агрессивной безликостью.
Это, конечно, была шизофреническая мысль и ничего больше, но на миг я поверил в нее и едва не ударился в бег… На счастье, толпа вдруг кончилась, и я вылетел на совершенно пустую стоянку, не выбирая запрыгнул в ближайший кар и опустил колпак дверцы. Массовка стояла, словно обратная сторона потемкинской деревни — длинным частоколом разноцветных спин, белыми квадратами транспарантов. Никто даже не оглянулся на меня, словно, пройдя сквозь толпу, я тут же выпал из зоны их внимания — и сознания тоже. Интересно, а что наш бравый капитан будет делать с ними? Тоже пригласит на собрание? И как с ними говорить? За все тридцать лет я ни разу не общался с массовкой, да, думаю, и капитан тоже. Мы видели их лишь тогда, когда приветственно махали ручками с трапа «Поиска». Они жили по соседству, но были так же невидимы, как морлоки, с той лишь разницей, что обитали не в подземельях, а в своих кварталах, почти не появляясь в центре городка.
Я откинул сидение и долго лежал, глядя через прозрачный колпак на ясное небо. Хотелось успокоиться, ухватиться хоть за что-то, что бы утихомирило разболтавшиеся нервы, но вечернее небо было слишком ясным, чересчур синим, раздражающе безоблачным. Я попытался проткнуть эту вечную синь, посылая туда мысли так же безнадежно, как и земляне — сигналы братьям по разуму. Великая Буква — прародительница Слова! Как бы мне хотелось, чтобы Автор услышал меня сейчас, именно сейчас! Чтобы он бросил жевать котлету, или листать журнал, или пялиться в телевизор, бросил все и ответил мне, всем нам: зачем он создал нас именно такими? Такими неполноценными, увечными, слепыми, так равнодушно воспринимающими свои подвиги в книге и так привычно погруженных в рутину бытия за ее страницами? Почему не родил нас, как рождали Булгаков и Толстой, а отштамповал, дав немножечко сердца и капельку души, — так скупо, так экономно, словно боялся ненароком оторвать что-нибудь от себя… Чего ты испугался, всемогущий Автор? Почему написал нас чернилами, зачем сколотил этот мир, как фанерный ящик, отчего не вдохнул в нас жизнь, как однажды твой Бог вдохнул ее в тебя? Ты не желал нам ни зла, ни радости, но это значит, что ты не желал нам и жизни!.. Настоящей жизни, которая может бурлить даже под корешком книги! Да я был готов тридцать лет лежать где-то в столе, в рукописи, пребывая в положении эмбриона, лишь бы потом родиться, раз и навсегда, без переписок и переделок, без копания в моем мозгу, моем сердце и моей жизни.
Почему дал всего в полмеры, а не полной мерой?
Дал так, что даже сейчас, накануне великих событий, наша жизнь как была, так и осталась фарсом, ибо мы не были рождены для настоящей трагедии, не были способны подняться над возней, суетой, драчкой за место под солнышком — под этим неживым ярким солнцем… Неужели и в вашем мире все так же?
— Куда едем? — не дождавшись приказа, подал голос робот-водитель. Я выпрямился.
— Ты можешь мыслить?
— Отсутствует необходимость, — тут же сообщил робот, равнодушно помаргивая индикаторами на плоской безликой пластиковой мордочке.
— Следовательно, ты не существуешь, — сделал я вывод, и робот не стал его опровергать. Повезло, скотине. Наверное, роботы остались единственными, кого не зацепил вихрь всей этой свистопляски… Скорее бы уж все свершилось!
— Я робот… робот… — прогнусавил я «жестяным» голосом. — Мне все по фигу, по фигу, по фигу…
Не помогло.
— Назовите более точный адрес, — попросил робот.
— Ты представляешь, — спросил я у него, — каково это, когда тебя переписывают? Ты можешь представить, что будем ощущать мы, когда весь мир и мы сами начнем меняться? Будем ли мы забывать прошлое постепенно или забудем мгновенно, вдруг родившись заново, с новыми характерами и воспоминаниями? А может, все останется неизменным, и поправки коснутся только ролей? И будем ли мы при этом помнить свои прошлые реплики и ремарки? У живородящих такого нет. Им не дано понять нашего страха, наша паника им смешна. Хотя… хотя… И у них если не отдельные жизни, то истории государств переписывались неоднократно. Собственно, история любого государства — это роман, который часто пишется кровью по телам миллионов. Разница только в том, что, как говорят живородящие, мертвые сраму не имут. А мы с ним жили и будем продолжать жить, не в силах что-либо изменить — и даже не в силах умереть по своей воле, чтобы решить все разом, хотя бы для себя одного… Мы можем умирать лишь по воле свыше, и то лишь на время, как Митрич…
Митрич, вспомнил я. Шорох дождя, сонный перебрех псов и запах сырой земли — вот что было нужно мне сейчас. И я назвал адрес.
Митрича на месте не оказалось. Похоже, это стало последней точкой, потому что я вбил задницу в траву и отключился, а пришел в себя, только когда сзади шумно засопело. Кругом было темно.
— Привет, Рыжий, — пробасило из темноты, и на взгорок с треском взобрался Митрич. — Чертов кизил. Давно срезать собираюсь.
— Ты на собрании был?
— На котором? Про которое Тонька говорила?
— Ну.
— Не-а, — сказал Митрич. — Я не люблю коллектив, я люблю компанию.
От него пахло пивом.
— Я тут пива захватил, — сказал Митрич. — Давай поделюсь.
— Давай, — согласился я с таким невероятным облегчением, словно только что, при мне, Митрич раскрыл секрет нашей картонной жизни, объяснив все «для чего» и «зачем». Объяснил, и теперь не нужно было страдать, ломать голову самому и мучить других, а можно долго и счастливо жить, пить пиво и смотреть в сторону невидимых во мраке окраин царской России, слушая перебрех псов и еле различимую песнь на два голоса…
— Закуришь? — ткнулась в бок папиросная пачка.
— Бросил, — вздохнул я, извиняясь за собственное давнее и глупое решение.
— Правильно. Курить — здоровью вредить. Давно бросил-то?
— Давно.
— Мало общаемся, — теперь вздохнул Митрич. — Я не знал.
Помолчали. Молчать было хорошо, не в тягость, и пиво было тоже что надо, хорошее пиво, свежее, холодное.
— Тут жена твоя приходила. Что-то про сильную личность плела. Я не понял, сбежал. Вы что, поссорились?
Я пожал плечами.
— Я говорю: поругались, что ли?
— Ерунда, Митрич.
— Ерунда, — тихонько передразнил литературный сибиряк. — Тебе ерунда, а я еле отбился. Все