И, отдавая этому знамени воинские почести, полк вместе с теми, кто с честью пронёс его по дорогам войны в столицу врага, чтит и тех, кто сберёг полковую святыню.
Ночь под рождество
— Этого самого человека — имя-то я всё-таки изменю, потому что уж очень чудная эта история, — ну, назовём условно, Олексия Кущевого, — знавал я и до войны. Собственно, как знавал: здравствуй, прощай, шапочное знакомство. Раза два видел его в Кривом Роге на стахановских слётах, он тогда со страниц газет не сходил, ну, мне и показали: вон он сидит, этот самый знаменитый Кущевой-то. Потом раз из Москвы мы с ним ехали, ордена нам за руду в Кремле вручали, ну и попали мы с ним на обратном пути в один поезд, в одно купе. Сутки ехали и не разговорились как следует. Он всё в окно глядел да насвистывал. Раз только — какие-то сады мы проезжали, а весна была, сады-то цвели, ну, словно снежные вороха средь зелени белели — он было и принялся мне рассказывать, что хочет у себя на руднике в садике какие-то там мичуринские, особые сорта грушек завести. Но и об этом не успели разговориться. Отвернулся и опять засвистел. Тошно мне с ним стало. Ушёл я к своим ребятам в соседнее купе, там у них и прижился. Я люблю людей — душа нараспашку, чтоб человек и поработать как следует умел, и выпить был бы не дурак, и разговор чтоб хороший держать мог, и чужой разговор — слушать, ну, а в подходящий случай чтоб и песню спел. А это что: едет человек из Москвы, сам Михаил Иванович Трудовое Знамя ему к пиджаку привинтил, а он хотя бы улыбнулся. Долдонит там про какие-то немыслимые грушки.
И больше с тех пор я его и не видел до того самого лихого лета, когда вдруг наше знаменитое Криворожье фронтом стало. Вы помните, как было? Сначала-то мы надеялись, что немца скоро остановят и потом на Берлин пойдут. А позже наши рудничные на Буг куда-то отправились линию обороны копать — ну и на ту линию маленько надеялись. И вдруг — бац, эвакуируют наши заводы! Тут и поняли мы: худо! Неужели с насиженных мест сниматься? Да как снимешься-то? Завод — дело иное: машины, станки разобрал, на платформу и — айда хоть на Дальний Восток. А рудник-то как разберешь? Он весь под землёй. Сверху-то только копёр, подъёмка, а они на кой шут кому нужны! А руда-то, сами знаете, у нас какая! Ох, хороша! Немец давным-давно на неё зарился. Всё с концессиями подбирался.
Словом, получаем от обкома директиву рудники рвать. Рвать! Это легко сказать. Это рабочему человеку всё равно, что дитя своё собственной рукой убить. Растил, растил, кормил, холил, вырастил себе на радость — и тут ему конец. А что делать — станешь! Не фашисту же отдавать! Рвали. Плакали, а рвали! Потому — разве допустимо, чтоб фашист этой самой нашей знаменитой рудой да по нас?! Ох, дорогой товарищ, и тяжёлое это дело для старого рударя! Деды, батьки тут твои работали, сам ты тут вырос, делу своему любимому научился, славу себе трудом своим добыл. Так что ж поделаешь: война, не тем жертвовали.
Ну, да это я забрёл в сторону. Так вот на том самом знаменитом руднике, где лучшая наша руда была и где тот самый, условно названный нами, Олексий Кушевой работал, маленько ребята сплоховали. И не маленько, а, по правде — сказать, здорово. Наш брат, рударь, к взрывному делу смолоду приучен. И уж как это у них получилось, не знаю, заряд ли мал заложили, иль трухнул кто в последнюю минуту, немцы-то к тому руднику на танках неожиданно выскочили, — а только взрыв-то вышел боком, так, подъёмки разнёс да самую малость копёр покалечил. Стало быть, сюрприз: такой рудник — к немцу в руки, ну, только что не на ходу! Ну, конечно, там электростанция, насосы, воздуходувка, это всё увезено было, но рудник-то целый!
А тут кряду второй сюрприз. Торопится это их секретарь партбюро с последней группой, той самой, что рудник взрывала, по посёлку, от немцев уж спасаются, а этот самый Кущевой возле хатки, как ни в чём не бывало, в своём садочке копается. Пиджак на яблоньку аккуратным образом развесил, рукава засучил и какую-то там малину, что ли, чёрт её раздери, подстригает. Ему: «Ты с ума сошёл, танки немецкие вон за горой, все добрые люди уже ушли!» А он: «Ну-к что ж танки? Танк и в степи догонит. Чему, — говорит, — быть, того не миновать. Не пойду я, ребята, остаюсь». Те глядят на него во все глаза: рехнулся, что ли, человек? А он отвернулся и режет себе эту проклятую свою малину.
Ну, агитацию тут разводить некогда, немцы-то вот они. Сбежали ребята к реке да по реке, по ракитнику, по ракитнику из посёлка и в степь. Идут они, и точно им в душу кто плюнул. Человек этот у них в мозгу гвоздём сидит: неужели в хорошем рудничном стаде не без паршивой овцы? И главное, все они его до самого последнего дня уважали, портреты его на демонстрации носили, новатором он у них слыл. И опять же орден, да какой! Ну, тут вспомнили, понятно, такое обстоятельство: в партию он не шёл. Ему рудничные коммунисты не раз намекали — дескать, не пора ли: наша гордость, знатный человек. А он всё отговаривался: дескать, рано, вот заслужу чем-ничем, подам. Ну, тут, конечно, сразу и пришло это всем на ум.
Короче говоря, когда подпольная организация меня на тот рудник направляла, говорят мне: «Этого Олексия Кущевого опасайся. Этот самый Олексий, как нам доложили, с немцами уже снюхался».
Ну, ладно, слушайте дальше. Пришёл я, значит, на этот самый рудник — да не шахтёром, конечно, а чеботарем. У меня батька когда-то, в годы безработицы, чеботарством кормился, да и сам я в молодости, пока на рудник не определился, этим делом в Днепропетровске маленько занимался. Кое-что смекал. А тут у меня всё чин-чином: и паспорт с немецким штампом, и днепропетровская прописка, и справка от тамошней комендатуры, ну, инструментишко кое-какой и борода. Не бог весть, правда, какая, короткая и рыжая, как медвежий хвост, однако борода. Немцев-то я не очень опасался, шляповаты они на этот счёт, им главное — бумага, а раз в бумаге сказано: их человек, — стало быть, живи. Боялся я, как бы на кого из знакомых не наскочить. Борода-то, она, конечно, человека меняет, однако в Криворожье был я не из последних. И о рекордах моих писывали, и портрет мой по газетам ходил, словом, знал народ.
Однако и это обошлось. Помаленьку обосновался. Из бумаге этакий гусарский сапог вырезал, на стекло наклеил, цену беру дешёвую, чеботарю. Хвалиться не стану, заказчик ко мне пошёл. Ну, разговоры, то сё, узнаю, что и как, к людям присматриваюсь, вижу — ничего, то есть это у нас ничего, а у немцев плохо. Другие-то рудники в Криворожье все порваны, так они всей силой на этот навалились. Вывеску огромную набили: «Акционерное общество „Восток“». Восстанавливают, деньжищи в него валят. А дело-то ни тпру, ни ну. Ну, там электростанцию, подъёмку они быстро наладили. Где-то в другом месте, видать, украли, привезли, смонтировали — и пошло. А руда-то — нет, руда им не даётся. Почему? А вот слушайте. Коренной-то наш рударь весь загодя от немцев ушёл. С семьями на Урал все эвакуировались. Иные в армию подались. Остались кто: старичьё, пенсионеры, кто за хибарку свою, за усадьбишку держались. Ну, немцы за них принялись. Сперва-то врач один, хороший, видно, человек был, всё освобождения давал по болезням. Но врача этого немцы быстро расшифровали и расстреляли беднягу. Стариков всех на рудник под конвоем. «Какую прежде профессию имел?» Те в один голос: «Никакой, чернорабочий: поднять да бросить». И волынят, дела не делают и от дела не бегают. Много с ними этот самый господин шеф Иоганн Эберт канители имел. Он к ним и с посулом, и с угрозой, и с пайком, и с палкой — не идёт дело. Расстрелял даже некоторых, и это не помогло. Держатся старички. «Нас, — говорят, — смертью не пугай, мы своё прожили».
Я к тому времени уже людей хороших нащупал, кое-кому открылся. Среди старичков тех две бригадки организовал для подпольной работы. Через них со всем рудником в связь вошёл, с липки своей не подымаясь. И вот докладывают мне бригадиры: из всех коренных здешних работает с немцами один Олексий. С первого дня, как немцы пришли, говорят, оделся почище и — к их шефу. Так, мол, и так, гражданин такой-то, хочу, дескать, лойяльно сотрудничать с немецкой администрацией. Те, понятно, рады, обеими руками в него вцепились. Сперва-то он в бригадирах у них ходил, потом, слышь, старшим по подземным работам сделали. Ну, думаю, погоди, друг милой, тебя советская власть куда вознесла, а ты ей так платишь? И вот предлагают мне мои подпольные бригадиры того самого Олексия убрать. «Что ж, — говорю, — дело святое: паука убить — сорок грехов простится. Убирайте, но чтоб тихо».
И ведь, скажи ты, не убрали, не смогли: осторожный. Только и ходит с рудника домой, из дома на рудник, вот и весь путь. И то днём. А дома у него офицеры немецкие стояли. Внешняя охрана. Не выходит. Ладно, думаю, погодим, сколько верёвочку ни вить, а концу быть, допрыгаешься. А тем временем работа у