— Ни, це мий брат, — ответила молодая, тихонько покачиная уснувшего у неё на руках мальчонку.
— А муж где? Воюет аль в плену?
— Чоловика нэмае, — ответила она, и вдруг лёгкая неяркая краска пятнами бросилась на её бескровное, мертвенно бледное лицо.
Мне показалось, что мы прикоснулись к какой-то семейной тайне, которую лучше было не трогать. Но не успел я наступить лётчику на ногу, как он уже спросил, указав на спящего малыша:
— А чей же парень?
У молодой на висках выступила испарина, глаза заволокло слезами, так что слиплись длинные ресницы, она схватила ребёнка, убежала в соседнюю тёмную комнатку, и слышно было даже, как она сейчас же заставила чем-то дверь.
Наступила тягостная пауза, нарушаемая только потрескиваньем соломы, догоравшей в печи, да скрипом чашек, которые пожилая вытирала полотенцем с излишним, как казалось, усердием.
Нахмурившись и сопя, лётчик молча допил свою чашку.
— Разве я думал её обидеть! Случайное попадание, шальная, так сказать, пуля, — угрюмо пробурчал он. И крикнул за перегородку: — Чего рассердилась-то? Ну, прости, коль невзначай обидел. Разве вас, баб, поймёшь, где там у вас больное место!
— Бона нэ обидылась… Змутылы вы ии, товарищ командир, — пояснила старшая.
— Ну, вот, смутил… О парне спросил, больно хорош парень, такого сына разве можно смущаться!
— Та ни. Нэ сын ий Юрик. Бона щэ дивчина… Розумиетэ? — сказала старшая, в которой и по росту, и по гордой осанке, и по овалу лица, и по размаху смоляных бровей можно было без ошибки угадать мать молодой.
Она присела к столу, налила себе из котелка душистого липового взвару, которым угощала нас вместо чая, добавила к нему свекольного соку, употребляемого в здешних буряковых краях за сахар, и, чинно прихлёбывая из блюдца, рассказала нам историю этой статной украинской девушки с мертвенно бледным лицом.
Эта маленькая хатка, чисто выбеленная и расписанная синькой и болотной желтью, стоящая в лесу, принадлежала местному леснику Юхиму Жижленко. Жил он в ней с женой Анной и детьми Клавдией и Андрием. Клава и родилась и выросла тут в лесу. С детства она привыкла жить на отшибе, никого и ничего не бояться. Вместе с отцом ходила на охоту. И не только на зайчишек и лис. Когда она подросла, брал её лесник и на большую охоту, на волков и медведей, не опасаясь, что девчонка смажет или струсит в трудную минуту.
Когда началась война, Андрий служил срочную службу, а лесник, хоть года его уже и вышли, добровольно пошёл в армию. Клаве шёл тогда пятнадцатый год. Мать решила, что, так как живут они в лесу, от дорог далеко, война, бог даст, пройдёт стороной и их не коснётся. Да и хозяйство бросать было жалко: хорошее хозяйство было у лесника.
Так и остались они, как выразилась Анна Ивановна, «пид нимцем». Добро зарыли, скот в лесу попрятали.
Поначалу немцы действительно не беспокоили их. Потом начался угон молодёжи в Германию. По деревням были даны развёрстки. Вышло так, что год Клавы как раз попал под мобилизацию. Девушка, услышав об этом от плачущей матери, сведя вместе чёрные брови, заявила: «Лучше на первом дубу повешусь, чем поеду на фашиста работать. Я комсомолка, мне лучше смерть».
Ивановна знала характер дочери. Недаром брал Клаву отец охотиться на медведей. Мать заколола семипудового боровка, что жил у них в лесу в земляном хлевке, и на салазках оттащила его старосте, посаженному немцами: только не трогайте дочку. Староста обещал помочь. И действительно, до конца 1942 года Клаву не трогали. Она дневала и ночевала в лесу, в капканы ловила зверьё, так как ружья были отобраны немцами, и всё искала партизан, к которым хотела прибиться.
Но хотя на железнодорожных узлах Звенигородка и Христиновка то и дело гремели взрывы, а людская молва несла вести о новых и новых партизанских делах, работали они до того шито-крыто, что девушке, которую мало кто знал, так и не удалось с ними связаться.
А зимой началась новая мобилизация в немецкую неволю. Теперь действовали немцы уже без повесток и бирж труда, не стараясь даже внешне придать угону вид добровольности. Специальные эсэсовские зондеркоманды приезжали на машинах, блокировали сёла, и начиналась облава на молодёжь. Огромные партии молодых невольников под сильным конвоем гнали на Христиновку, и Клава, засев где- нибудь в кустах, в снегу у дороги, беззвучно плакала, наблюдая, как медленно тянулись печальные транспорты парубков и девчат с торбами за плечами. Схватили и арестовали молодую учительницу, прятавшуюся на выселках. Ночью обыскали лесную хату смолокура, жившего в лесу неподалёку, и увели его детей. Клава чувствовала себя, как волк во время обложной охоты. Круг загона всё время сужался.
Ивановна поклонилась старосте вторым боровком. Тот взятку эту благосклонно принял, но сказал, что тут его власть кончилась: лютуют немцы. Того гляди, самого заберут и увезут. Молодёжь без разбору, под гребёнку вычёсывают — и хромых, и кривобоких, а Клавдия, вон она — писаная красавица на всю округу, за такую головой ответишь. Однако посоветовал староста Ивановне сходить в Звенигородку к уездному гебитскомиссару. Они де, немцы, народ сильно жадный, руку ему позолоти, он и Гитлера самого с потрохами продаст. Может, и польстится гебитскомиссар на какой-нибудь подарок, вычеркнет Клаву из списков.
Откопала Ивановна из ямы два праздничных мужниных костюма да с десяток выделанных лисьих шкур и пошла в Звенигородку. Не соврал староста. Гебитскомиссар оказался хоть с виду и строг, но сговорчив. Помочь не помог, но посоветовал, как его самого надуть можно. Пусть фрейлейн Клавдия зарегистрирует брак и ребёнка, тогда, дескать, он может, на основании всех законов и директив, вычеркнуть её из списков, как замужнюю фрау.
Шла Ивановна домой в лесную свою хату и думала, до чего ж подлый народ фашисты, руку позолотили — он сам себя надуть готов. Думала и прикидывала: ну, с ребёнком ладно. Ребёнок есть, как раз они сиротку полугодовалого, сынишку расстрелянной учительницы-коммунистки, на воспитание взяли. А вот муж, где его возьмёшь тут сейчас хорошего-то, да ещё быстро? И пойдёт ли Клава за кого без любви? Характер-то дочери Ивановна знала: вся в отца. Упрётся — парой волов не сдвинешь.
Зашла по пути к мужнину приятелю, смолокуру, старому вдовцу, у которого только что двух дочерей да сына в неметчину угнали. Выложила своё горе: «Как быть? Где найти жениха?» А смолокур смеётся: «А я на что, чем плох жених?» Испугалась Ивановна: «Что ты, побойся бога, тебе вон за шестьдесят, а ей шестнадцать. Ай забыл, что коммунист?» А он смеётся: «Вот и хорошо, вот и славно. Врагов надувать — самое святое дело», — это и как коммуниста, дескать, его не пачкает. «Вот запишемся у немцев, и будет святое семейство: Иосиф, дева Мария да этот младенец-сиротка. Мне от неё ничего не надо, только б рубахи стирала. А то один я теперь, и тошно мне от этого бабьего дела. Ну, а наши вернутся — посмеёмся да забудем всё. Дивчину-то спасать надо».
Клава не возражала. Расписались и прямо из комендатуры разошлись каждый в свою хату. Только по пути, по уговору, захватила она у смолокура узелок с бельём. Так и жили. Лишь изредка наведывался смолокур в лесникову хату «до жинки» с узелком белья да с гостинцем для маленького «сына». Посидит, подымит мхом, который курил за неимением табака, поделится новостями об успехах Советской Армии, неведомо какими путями доходившими в его лесное жильё, да и уйдёт.
Но к сынишке своему названному девушка привязалась всей душой, целые дни проводила у его зыбки, кормила молоком с рожка, баюкала, обстирывала, обшивала. И когда однажды, протянув к ней ручонки и смотря на неё глупенькими глазками, малый сказал ей вдруг «мама», девушка была радостно потрясена.
Эта любовь дочки к приёмышу беспокоила Ивановну. Думала она по ночам: вот прогнали немцев, кончилась война, вернулись муж с сыном, — как она им тогда расскажет про этого младенца? Да и от людей нехорошо: кто-то знает и помнит эту историю, а кто-то и забудет. Рано или поздно девушке замуж выходить. И вот стала Ивановна отучать малыша звать дочь мамой и приучать называть Клавой. Но мальчуган был упрямый, характером, должно быть, пошёл в названную мать. Он никак не хотел отказаться от самого ласкового слова, какое только было в его крохотном словарике. В результате усилий бабушки и появилось необычное: «мама Клява».
Зима уже подходила к концу, когда однажды ночью синеватый свет фар вдруг ударил в окна хатки