лесника, зарычала под окном машина, и послышались глухие удары приклада в дверь. Ивановна поняла: плохо. Клава спала с маленьким на печке, и не успела мать даже накрыть её чем-нибудь, как в хату вломились эсэсовцы. Клава кричала, отбивалась кулаками, ногами, царапала солдатам лица. Наконец её оглушили ударом приклада и, не дав Ивановне даже одеть её шубой, в бессознательном состоянии бросили в грузовик. Ничего не удалось узнать Ивановне о ней ни от старосты, ни в комендатуре. И только всезнающий смолокур сказал, что в эту ночь на Христиновку провели партию невольников. Может быть, в ней была и Клава.
Больше месяца проплакала Ивановна, находя себе утешение только у зыбки с младенцем. Сошёл с полей снег, вернулся на крышу аист и начал чинить гнездо, устроенное на старом колесе, деревья стали набухать соками, под окном полновесно отстукивала по влажной земле последняя капель, когда однажды ночью услышала Ивановна, как кто-то, явно свой, потоптавшись за дверью, шарил по стене, ища, должно быть, завёрнутую проволочку. Потом отодвинулся дверной засов. Женщина нащупала спички, чиркнула и — ахнула от удивления. На пороге стояла девушка, такая же высокая, стройная, как её дочь, но оборванная, худая и по-старушечьи жёлтая. Ивановна удивлённо смотрела на незнакомку, пока спичка не догорела и не обожгла пальцы. Уже из тьмы Клавин голос сказал: «Мамо!»
Да, это была Клава. Где-то у Бреста часовые забыли замкнуть щеколду товарного вагона, девушки отодвинули дверь и, стискивая зубы, чтобы не закричать от страха или от боли, выпрыгнули из вагона и скатились под откос. Густая февральская метель, бушевавшая над лесами, прикрыла их побег и замела следы. Клава только поцарапала о наст лицо и руки. Две выпрыгнувшие с ней девушки отделались синяками. Вымазав себе лица шлаковой гарью, повязавшись платками по-старушечьи, окольными путями, избегая больших селений и проезжих дорог, три девушки прошли мимо Ковеля, Шепетовки, Бердичева, Умани и благополучно добрались до родных краёв.
Клава вымылась, переоделась и, вынув из люльки маленького, тотчас же радостно узнавшего её, уселась к столу. Мать с дочерью принялись обсуждать положение. В городах и сёлах молодёжь была вся забрана. Никакими взятками нельзя уже было закрыть глаза немецкому начальству. За побег могли расстрелять. Жить где-нибудь в лесном шалаше было тоже не безопасно. В эти дни немцы лихорадочно строили на Днепре «Восточный вал». Шли заготовки древесины, лес кишмя-кишел немцами. В хате лесника стал на постой сапёрный офицер, лишь случайно сегодня отсутствовавший.
Мать решила спрятать Клаву в коровнике. Стены его состояли из двух плетней, меж которых для тепла была проложена торфяная труха, перемешанная с соломой. Ночью они выбросили труху из одной стены. В образовавшееся пустое пространство постелили соломы, туда и забралась Клава. Мать заплела плетень, оставив маленький лаз под видом слухового оконца. Через него она давала Клаве есть, через него тёмными ночами, когда уезжал офицер-постоялец, девушка вылезала подышать свежим воздухом, размять онемевшие члены, поласкать, понянчить малыша.
Так в узкой щели между стенами коровника просидела она с февраля 1943 до февраля 1944 года, перенося и осеннюю непогоду, и весеннюю промозглую сырость, и зимние стужи. Просидела до тех пор, пока два дня назад наши части не освободили этот край.
Вот и вся эта история о маме Клаве, которую ровным голосом, как о чём-то обыдённом, совсем обыкновенном, рассказала нам за столом Ивановна.
Клава уже давно покинула своё убежище. Вместе с мальчонкой сидела она тут же. С улыбкой прислушивалась к рассказу матери, играла ручонками малыша, делала ему «козу», «ладушки».
— Ну, а где же этот самый, ну, что с вами записался, смолокур, что ли? — спросил её лётчик, перейдя почему-то на «вы» и пытаясь переманить к себе малыша с её рук.
— Нэ пидэ вин… Вин ни до кого не пидэ, колы я в хати, — сказала Клава. — А дядько Сашко — вин у партизанах оказався, звязникивцем, связным у них был. Зараз он в Звенигородку поихав лесопильню пускаты…
— А как же теперь с маленьким?
Чёрные брови Клавы тревожно сдвинулись на белом лбу, как будто птица взмахнула крыльями в облаках.
— А що з малым? Я його никому нэ витдам… Вин сиротка…
— Ну, а замуж выходить придётся… Как будущему мужу-то объясните? Да и с ребёнком-то возьмёт ли?
— А що поясияты. Розумпый сам зрозумие… А за дурня я нэ пиду…
И девушка крепко прижала к себе малыша, точно защищая его от кого-то, и на её нежно-округлом девичьем лице появилось чудесное, светлое и чистое выражение, выражение бесконечной материнской ласки, которое сделало его похожим на старинные образы богоматери рублёвского письма, написанные с могучей силой жизненной простоты.
Могила неизвестного солдата
Разъезжая после войны по освобождённой Европе, я не раз видел на просторах столичных площадей, на красивых холмах пригородов могилы-памятники неизвестным солдатам. Неугасимые электрические светильники днём и ночью горели над ними. Чинные садовники в франтоватых униформах подстригали возле них пышные газоны. Няни в накрахмаленных чепцах пасли рядом надушенных, разряженных, завитых младенцев. Декоративное великолепие этих шикарных могил невольно вызывало мысль о том, что, наверное, очень неуютно лежится в них бедному солдату, неизвестная мать которого, лишившись кормильца, вероятно, умерла от голода, а жена, если и выжила, то, может быть, пошла нивесть по какому пути, для того чтобы прокормить его осиротевших детей.
Нет, не эти лицемерно великолепные саркофаги, украшающие столицы капиталистических государств, вспоминаются мне сейчас. Не о них будет речь. Я расскажу вам, товарищи, о могиле неизвестного солдата, которую видел я летом 1944 года на выезде из старинного украинского городка Славуты под старым развесистым клёном, растущим на холме над развилкой дорог. Не искусством ваятеля пли мастерством зодчего, не тяжёлым великолепием мрамора, гранита и бронзы привлекал людей этот земляной холмик, любовно обложенный зелёным дёрном. Стоял над ним тогда всего только невысокий дубовый обелиск. На обелиске не очень искусной стамеской сельского столяра была вырезана несколько необычная надпись: «Погребён здесь неизвестный героический красноармеец Миша. Погиб за Родину, за товарищей в проклятом гросслазарете. Мир доблестному праху твоему».
Мы посетили эту могилу, когда развалины славутских окраин ещё курились среди пожухшей от жары зелени фруктовых садов, когда в колючих проволочных коридорах, ограждавших территорию гросслазарета, ещё валялись, оскалив морды, огромные псы, пристреленные нашими солдатами, а армейские санитарные автофуры вывозили из бараков этого страшного заведения живые скелеты тех, кого Советская Армия в последнюю минуту спасла от смерти. Память о «неизвестном героическом красноармейце Мише» была совсем свежа, и солдаты наступавших частей, останавливавшихся на ночлег в окрестных сёлах и хуторах, слышали от дидов, дядьков и жинок рассказы о его необыкновенном подвиге, ещё не успевшие тогда приобрести характер легенды. С рассветом воинские части продолжали двигаться по дорогам на юг и на юго-запад. Поровнявшись с могилой под клёном, пехотинцы торопливо сдёргивали пилотки и шлемы, ездовые придерживали коней, шофёры тормозили машины. Какой-нибудь солдат выбегал из пыльной усталой колонны, торопливо клал на холмик букетик мелких полевых маков или васильков, сорванных у дороги, или немудрящий венок, изготовленный девушкой-санинструктором из компрессной бумаги, окрашенной с помощью акрихина и стрептоцида. Постояв минутку под клёном, смахивал он просоленным рукавом скупую солдатскую слезу и пускался догонять свою роту.
Эти незатейливые дары, знак искреннего солдатского уважения, сверху и донизу покрывали тогда холмик, висели над ним на сучках старого клёна, простиравшего пышный зелёный шатёр, пронзённый солнечными зайчиками.
То, что я расскажу вам сейчас о «неизвестном героическом красноармейце Мише», я сам узнал из рассказов жителей и жительниц окрестных сёл. Но прежде, чем перейти к рассказу, следует разъяснить, что представлял собой так называемый гросслазарет в Славуте, в котором развернулось действие. Это было,