привороженные, крутятся-вертятся вокруг Вилиса Перкона больше, чем вокруг своих владельцев и повелителей, кормильцев и законных хозяев, и так заделают шерстью, вывозят ему одежду, что смотреть страшно.
Разве такой нрав и такой дар не способны заменить собой мускулы Геркулеса и зоркий глаз Дерсу Узала?
Способны заменить и право же заменяли и восполняли. И, прикладываясь к покупной водке Вилиса, скрещенной с настоем аронии и цидонии, мужчины вспоминали не только про его былую меткость и толковали не только про чудо-зайца. Они вспоминали, что в молодости он был парень-хват, и зрение у него было как у ястреба, а слух как у филина, и недаром, служа в Даугавпилсе, он считался самым глазастым стрелком, и только один малый из Риги иногда, бывало, его причешет, хотя чаще Вилис того рижанина клал на обе лопатки и задавал ему перца, так что под конец ему даже предложили остаться на сверхсрочную, но стать капралом и гонять новобранцев — к этому у него душа не лежала, не было такой жилки. И другие, воевавшие вместе с ним в партизанах, подтверждали, что он никогда не был раззявой, мокрой курицей и оружие в его руках всегда работало как часы, будь то наш «Дегтярев» или трофейный костолом «шмайссер». А третьи говорили, что Вилиса Перкона надо снова выбрать в правление охотничьей братии, да поставить начальником и послать на конференцию общества, уломать, чтобы снова выступил в прениях, ведь его речь тогда была самой лучшей из всех, малость туманной, зато самой краткой, и, когда он, утирая пот, словно отмучившись наконец, и теребя бумажку в горсти, сияющий как новый гривенник, с красной гвоздикой в петлице, жених женихом, сошел с трибуны, это была и впрямь прекраснейшая минута за всю историю конференций.
А Вилис Перкон, махая обеими руками, вконец сконфуженный и счастливый, только бормотал: «Будет вам, будет, чего вы! Совсем сбесились, черти!» — и потом прибавил, что толкать речи и командовать людьми не его стихия, и остальные, глубокомысленно кивая, согласились, что стихия в самом деле штука умственная, тонкая, и если она в тебе есть, то сам черт тебе не брат, а если нет, то никакая святая вода не поможет. Одним словом, все нахваливали Перкона, и никому как-то даже не стукнуло, что почти за двенадцать лет после знаменитого зайца он не добыл на охоте ровно ничего.
И то, что в последние годы ему в этом деле не было везенья и удачи, я узнала не от кого иного, как от самого Вилиса, в тот же раз, когда мы ехали автобусом из Раудавы и он рассказывал мне про зайца. Я спросила, как его охотничьи успехи в последнее время, и его лицо омрачилось. Я поняла — спрашивать не следовало, но что сделаешь, ведь назад свои слова не возьмешь. И все же — надо отдать ему должное — он и теперь не уклонился от ответа, не стал пускать пыль в глаза и с легким смущеньем, тем не менее мужественно признался, что не убил даже вальдшнепа или утки, рябчика или хотя бы бекаса, не говоря уж про глухаря или тетерева, а кокнул только одну живую тварь, и то втихую, украдкой, бродячего серого кота, чистого дьявола: тот нахально обчищал гнезда и клетки, но, как потом оказалось, вовсе не был бездомным бродягой, шатуном и скитальцем, а жил у одной из наших соседок, но какой именно, он по понятным причинам лучше умолчит, так он сказал. Я знала, у кого пропал мурлыка, но тоже этого Вилису не сказала: у него и так был вид вконец сконфуженный, только что не испуганный, ведь откровенное признание, высказанное вслух, и для его ушей прозвучало, наверно, довольно жалко.
Какое-то время он молча только вертелся на сиденье и ерзал, но все же не утерпел и, возобновив разговор, посетовал на слабое зрение и назвал конкретно: левый глаз — столько-то диоптрий, правый — столько-то, считая, наверно, что я достаточно сведуща в этих вопросах, и полагая, что эти цифры дадут мне точное представление о его состоянии. И хотя они мне ничего не говорили, я догадалась, что близорукость у него сильная. Да, а раньше глаз у него был орлиный, добавил он скорее с грустью, чем хвастливо, и вот в один день, да что там в один день — в одночасье, в долю секунды все испарилось, как он выразился, куда и девалось, пошло прахом, и баста, и спасибо еще, что он не загремел к праотцам и руки-ноги остались целы, так что не пришлось ничего пришивать, только башку малость залатали.
Мне приходилось слышать краем уха, что Вилис Перкон партизанил в лесах, и я полюбопытствовала — не тогда ли это случилось. Он покачал головой. Нет, сказал он, это потом. В лесах он отвоевал больше года и не то что царапины, верьте не верьте, насморка не подцепил, сказал он, уж как они мокли и мерзли, а нос и тот не рассопливился. А в самом конце, уже весной тысяча девятьсот сорок пятого года, когда казалось и думалось, что ему посчастливилось из этой заварухи выйти целым и невредимым, тогда оно и случилось, в Курземском котле это было — его тяжело ранило фашистским осколком. Как оно на войне и бывает, все произошло внезапно, в мгновение ока: полыхнул огонь, столбом взвилась земля, и он только и успел, что удивленно вскрикнуть: «Ты гляди, и смерть пришла!» — только это и крикнул, прежде чем на него рухнула тьма.
Он будто бы долго не приходил в сознание, а когда опомнился, не мог понять, что же случилось, что стряслось. Навалилась какая-то тяжесть, и накрыло его словно чугунным котлом, под которым была кромешная тьма и звенящая тишина. Он сталкивал ее руками, спихивал с себя, хотел выбраться вон, на свет, на волю, но руки будто отделились от тела, ноги тоже не держались в пахах, а лежали сами по себе — с ним рядом. Он был как бы разъят, разобран на части, голова набита соломой и стеклом, которые беспрестанно звенели и шуршали, как в жестяном ведре, а брюшная полость казалась пустой, будто из нее вынули внутренности. Он с ужасом шарил вокруг, пытаясь собрать свои органы и части тела, едва шевелясь при этом — как под тяжелым гнетом, звал на помощь, но не слыхал своего голоса. Вокруг стоял свистящий, жужжащий содом, в котором лишь мало-помалу он стал различать стоны не стоны — кто-то лежал с ним рядом и стонал высоким жалобным голосом, похожим скорее на мычанье. Он хотел нащупать этого, как ему думалось, человека или зверя, он искал и шарил вокруг, однако не нашел никого. Так примерно оно было, добавил он с виноватой улыбкой, будто испытывая неловкость за столь длинный и подробный рассказ о своих переживаниях, который меня просто поразил необычайной точностью и образностью восприятия, чего я никак не ожидала от этого серого, неказистого человечка, этого очкарика и бумажного червя.
Слух со временем восстановился, продолжал он, хотя, конечно, с прежним его не сравнить, а зрение — зрение как было никудышное, так и осталось. Это и зрением не назовешь, скорее уж слепотой. Привезли его в рижский госпиталь, сделали операцию, но особого толку не добились. Тогда его отправили в глазную клинику самого Филатова, где оперировали целых два раза, пока наконец мало-мальски не привели в порядок. Орла из него и там, понятно, не сделали, но и на том спасибо, чудо-зайца вон подстрелил, прибавил он и засмеялся.
Ни до, ни после этого я не видела его больше таким разговорчивым, как тогда в автобусе, возможно, потому, что он ехал домой слегка подшофе, отчего и язык, как известно, развязывается, нашелся бы только слушатель, и таким слушателем была я; но возможно также, что этот день в Раудаве был для него в чем-то удачным, что поднимало его настроение, делая словоохотливым, и на моем месте мог оказаться любой другой.
Как бы то ни было, но прежде чем мы прибыли в Мургале, я узнала от Вилиса Перкона и о том, как он воевал в партизанах, и рассказано это было тем же особенным тоном, что и история с зайцем, так что не всегда и поймешь, что говорится всерьез, а что нет, чему верить и чему нет, но и тут чувствовалось одно — что он ни в малейшей степени не преувеличивал своих заслуг, и не выставлял свою персону, и не старался выглядеть лучше и умнее, чем был на самом деле, скорее уж наоборот. Он, например, не раз упомянул, что и партизаном стал по чистой случайности. В политике он тогда понимал как свинья в апельсинах, и вообще их семья всегда от политики держалась подальше и боялась ее как огня и чумы, считая, что политика дело господское, а мужику так и так покажут шиш и еще надают по горбу и по шее.
Когда формировался легион и стали приносить мобилизационные повестки — вступайте, мол, добровольно, ему на первых порах удалось счастливо отвертеться, отбояриться, хотя его возраст как раз подпадал под призыв. У его бывшего однокашника отец служил фельдшером и знал одного пройдоху врача, а тот, в свою очередь, другого доктора, короче говоря, в итоге довольно сложной и хитрой комбинации, в которой запутался и лишился жизни десятипудовый боров, Вилис Перкон получил справку со штемпелями, орлами и подписями, которая официально удостоверяла, что у него чахотка. И рентгеновский снимок в самом деле мог нагнать ужас на всякого сколько-нибудь сведущего в лекарском деле человека, ведь с таким затемнением больше двух-трех месяцев на этой грешной земле не протянешь, от силы полгода. Вопреки всему он, однако, прожил чуть ли не год и, казалось, намеревался жить еще и еще, отнюдь не собираясь лечь в сырую землю и даже, чертяка этакий, не теряя веса, — чудо медицины, да и только.
Но в один прекрасный день того доктора забрали, и он, Вилис Перкон, который досыта начитался в