нанес один всадник пешему идальго с очень хорошими манерами, потому что тот помешал ему с удобством разговаривать с группой в сотню женщин, занимавших наемный экипаж, ибо когда берут экипаж напрокат, в него вмещается вся родня и все соседки. Когда сбился в кучу весь флот карет, виновник суматохи оказался около нас, очень довольный тем, что он наделал. Тогда сказал ему один из этих двух кабальеро, Бернардо де Овьедо:[125]
– Если бы людям было позволительно делать все, что они могут, то ваша милость не смеялась бы над совершенной вами несправедливостью.
– Ваша милость, должно быть, не знает, что значит быть влюбленным, – ответил тот.
– Во всяком случае, – сказал Бернардо, – я знаю, что любовь не учит совершать безобразные поступки.
Случайно там проезжал со своим мулом маэстро Франко[126] и сказал зачинщику:
– Пусть ваша милость не огорчается, ибо вы, по крайней мере, приобрели расположение двенадцати женщин, так как благодаря этому подвигу и расходу на двенадцать пирожков они будут говорить, что ваша милость – это Александр и Сципион.[127]
– Надо мной потешаться? – сказал храбрец. – Так клянусь Богом, что, если бы это не были духовные лица, дело пошло бы дальше.
– Ну, так значит, – сказал маэстро Франко, – Бог устроил все к лучшему, ибо ваша милость, не подвергаясь отлучению, дала нам полную возможность посмеяться.
Все это заставило вспылить одного находившегося там дворянина, который умел хорошо разговаривать, но был легкомыслен, и он сказал:
– Возможно ли, чтобы этот идальго обладал таким терпением и не отомстил за нанесенное ему оскорбление, хотя бы его разорвали в клочки?
– За такое оскорбление? – сказал Бернардо. – Он поступил очень хорошо, не проявляя поспешности там, где это не пошло бы ему на пользу, а оскорбления, которые не касаются сущности, не затрагивают чести и даже одежды, хотя и возмущают душу. Во время игры проигрывающие обычно говорят тысячу глупостей, как, например, если кто-нибудь радуется, что он проигрывает, он лжет, что он рогоносец. Это смешно, потому что никто не дает повода для опровержения. А сущностью называется причина нанесенного словами или действием оскорбления, на которое падает мщение. Если, когда бьют палкой осла, удары случайно достаются человеку или если во время игры в мальо или труко[128] ударят человека, ему не на что обижаться, ибо такое оскорбление не коснулось сущности; и терпение в подобных случаях доказывает большую силу духа.
– Ну, сеньор, – сказал другой, – ведь терпение в столь общеизвестных обидах обнаруживает мало храбрости в том, кто обычно им обладает.
– Благодаря трем причинам, – сказал Луис де Овьедо, – обладает человек замечательным терпением: или вследствие плохого понимания мирских обстоятельств, или вследствие природной мягкости характера, или вследствие добродетели, приобретенной на основании многих действий; и тот, кто без этих трех причин может стерпеть обиды, которых не в состоянии устранить, тот проявляет непреодолимое мужество по отношению к ним и презрение к тому, кто их наносит.
Кончая этот разговор с отшельником,[129] я увидел, что все небо было покрыто мрачными тучами. Я собрался проститься и уйти, а он удержал меня, говоря, что буря застигнет меня прежде, чем я перейду мост. Почти сейчас же разразилась столь сильная гроза с громом и молниями, что меньше чем в полчаса поднявшаяся вода почти закрывала пролеты моста и необходимо было запереть двери часовни, так как под порывами ветра они с трудом выдерживали его напор.
– Вашей милости лучше здесь, – сказал отшельник, – чем было бы в пути.
– Лучше, – сказал я, – ибо, находясь в доме самого защитника наших душ и тел, сотворенного для этого по неизреченной благости вечного Отца, мы будем защищены гораздо лучше, чем вне этого дома; это хранитель, которого не только знает и почитает мир христианский, но даже и древность, слепая к свету веры, высоко чтила его, посвящая ему храмы и воздвигая ему алтари под именем гения, ибо так называли древние благословеннейшего ангела-хранителя. Иисусе, а какие раскаты грома, непрерывные и ужасные! Какой крупный град! Как это долго продолжается! С тех пор как я прибыл в Кастилию, я никогда не думал, чтобы она была настолько подвержена таким неистовым бурям, какие я видывал часто, ибо в моей земле, полной больших гор, очень высоких и подверженных силе ветров, не приходится особенно удивляться таким внезапным ливням, смешанным с ветром и градом.
– Ваша милость откуда родом? – спросил отшельник.
– Я, сеньор, – ответил я, – из Ронды,[130] из города, расположенного на очень высоких скалах и крутых утесах, обыкновенно очень подверженного яростным западным и восточным ветрам; так что, если бы там были здания, подобные этим, бури их снесли бы.
– Я никогда до сего времени не знал, – сказал отшельник, – откуда родом ваша милость, хотя был знаком с вами в Севилье и встречался с вами во Фландрии и Италии.
Я внимательно посмотрел на него и, припомнив, узнал его, так как он был солдатом в названных им местах. Я обрадовался и обнял его и узнал от него, что он несколько лет назад удалился в пустынность гор, чтобы служить Богу, а заболев, пришел в населенную местность, чтобы поблизости от города вести отшельническую жизнь, посвящая Богу то время, что ему осталось прожить.
Хотя ярость бури с ветром и грозой продолжалась не больше часа, последовавший за ней дождь длился, не переставая, до следующего дня, с сильными порывами ветра. Добрый отшельник разыскал уголь, зажег жаровню и заставил меня остаться поесть с ним того, что послал ему Бог руками благочестивых людей, которыми так изобилует Мадрид.
Глава IX
Когда двери часовни были заперты для защиты от ветра и уголь зажжен для защиты от холода, это место стало спокойным и тихим; потому что гармония, какую образует воздух с шумом воды по канавам, производит созвучие, приятное для ушей, хотя и не для тела, ибо в этом заключается различие между слухом и осязанием, – так что есть вещи, которые хороши, когда к ним прикасаешься, и неприятны, когда их слышишь, и наоборот. Мы поели и оставались запертыми целый день, в темноте, так что ночь и день были для нас сплошной ночью.
Отшельник опять повторил свой первый вопрос, и так как нам нечего было делать и мы были заперты, то, не имея никакой иной работы, мы говорили о чем пришлось. Он спросил меня, где я учился и каким образом я столько скитался по свету, происходя из города, столь удаленного от обыкновенной сутолоки и, по краткости человеческой жизни, обладающего достаточными и даже чрезмерными удовольствиями, чтобы провести эту жизнь с некоторым спокойствием.
Я ответил ему на все, о чем он меня спросил:
– Хотя эти высокие скалы и вздымающиеся утесы, из-за отсутствия сообщения, пробуждающего от праздности и зарождающего дружбы, не очень известны, несмотря на это, они создают столь энергичные души, что они сами стремятся к общительности больших городов и университетов, которые очищают умы и начиняют их наукой, почему и существуют живущие в наше время мужи, – здоровью которых можно радоваться, – столь признанные людьми учеными, что они не нуждаются в признании моем. Там у нас был великий учитель грамматики, по имени Хуан Кансино,[131] не из тех, которых теперь называют учителями, а из тех, которым древность дала название грамматиков и которые обладали глубокими познаниями во всех науках, – ученейший в гуманитарных науках, добродетельный в нравах, образец, заставлявший подражать этим нравам, которым он обучал вместе с латинским языком, на котором писал очень изящные стихи. Он был от природы лишен обеих рук, но принадлежал к числу наиболее уважаемых и внушающих страх благодаря собственной добродетели; этого он достиг, научая больше молчать, чем говорить, ибо часто он повторял, что слова нужны в случаях необходимости, а молчание всегда. В этом и в латинском языке если я не был из лучших учеников, то не был также и среди худших.
Когда я был достаточно обучен латинскому языку, настолько, что я мог понять одну эпиграмму и сочинить другую, и, кроме того, обладал небольшим знанием музыки, – ибо эти две области всегда имели между собой нечто родственное, – то по природному беспокойству, каким я всегда обладал и обладаю, мне захотелось отправиться туда, где я мог бы научиться чему-нибудь, что украсило бы меня и