В моем пересказе сцена может показаться малоинтересной — усталость не позволяла мне вести наблюдения, которые могли бы составить более полное описание. Такой разговор можно услышать едва ли не в любом ресторане, была бы охота слушать. Главным впечатлением осталась их обреченность и моя так и не оправдавшаяся надежда увидеть, как откровения сведут их вместе. Они сидели рядом, и единственным, вполне безобидным свидетелем их беседы был измученный посетитель бара. Но сближения не произошло — во всяком случае, в моем присутствии. Поэтому единственная причина, по которой эти люди упоминаются здесь, — то, что тема их разговора оказалась связана с продолжением истории уже на следующий день.
Пока я безуспешно пытался заснуть в гостиничном номере, пил виски и делал наброски в подмогу собственной памяти — в первую очередь, о Посланнике; пока Конни без сознания отдыхал в своей конторе, а его жена бодрствовала или дремала рядом с ним; пока неизвестная нам служба вовсю трудилась над поисками исчезнувшей дочери, далеко за пределами города разворачивались совсем другие события — там глухо бурлила секретная или, по крайней мере, максимально скрытая от глаз общественности деятельность, которая была бы невозможна без всех кризисов, лопающихся финансовых пузырей, превращающих обычных людей в бедняков и заставляющих бросать дома в ныне почти опустевших краях.
~~~
Ученый — возьмем микробиолога — может чувствовать себя одиноким, покинутым и порой совершенно потерянным между двумя отверстиями в клеточной мембране, на участке, едва измеримая поверхность которого поглощает бесконечный поток средств, выделенных на исследование, и все же, несмотря на необходимость обосновать инвестиции, а затем изложить результаты исследования в относительно доступной и привлекательной форме, микробиолог может посвятить борьбе за этот участок мембраны целую жизнь. Подобно ученому, писатель может посвятить всю свою жизнь чему-то столь же узко специальному и якобы ограниченному: например, исследованию территории между «сейчас» и «только что», с трудом поддающегося определению интервала, почти ускользающего, столь противоречиво описанного, отмеченного непостоянством, сжимающимся и расширяющимся, как сердце, — то спокойно и размеренно, то порывисто и судорожно, жесткими, непредсказуемыми скачками, от которых все вокруг искажается, теряя привычные очертания.
Проснулся я в номере отеля после пары часов беспокойного сна. Свет проникал внутрь сквозь жалюзи, я не мог сфокусировать взгляд даже на стене, все казалось нечетким и размытым. Комната была как зазор между «сейчас» и «только что», полный отвращения, словно дух Посланника витал надо всем, что я видел. Я уснул с мыслями о Посланнике, проснулся с мыслями о Посланнике, и сны мои, наверное, тоже были о нем. Может быть, в снах он стал еще более отчетливым, обрел более резкие очертания, чем в мыслях.
Есть особая тоска, которая подбирается ранним утром, особенно в гостиничных номерах, в чужой обстановке, и отделаться от этой тоски непросто. Если пространство и время могут совпадать, то случается это именно в предрассветный «мертвый» час и в номере отеля. Ощущать, что тебя окружает некое ограниченное «сейчас» так трудно, что нервы не выдерживают, случается внутренний слом, ты распадаешься на кусочки, из которых невозможно собрать прежнее «только что». Ты застываешь между двумя ударами сердца, двумя вдохами, не помня предыдущего, не имея представления о следующем. Ритмический коллапс. Безграничная пустота.
Ритм сердца защищает пустоту — пустоту, которая есть память обещаний и обещание памяти, пре красную пустоту в глубине нашей души, — пустоту, которую стремятся заполнить только дураки — или по- настоящему дурные люди. Этим и занимался Посланник — он вторгался в эту пустоту, насильно заполняя всей болью мира.
Поднявшись, я почувствовал боль во всем теле и злобу вместо тоски. Я принял душ, побрился и надел чистую одежду: вчерашняя пропахла старой конторой. Я позвонил Густаву, но никто не ответил. Набрав номер во второй раз, я не услышал даже сигнала. Тогда я позвонил домой, чтобы сообщить жене, что произошло нечто странное — и, вероятно, еще будет происходить. Но дома тоже не взяли трубку. Я был полумертв — или едва жив, что, строго говоря, одно и то же. Спустившись к администратору, я спросил, не приходило ли сообщений на мое имя, хоть и видел, что ячейка с моим номером пуста.
В ресторане сидели лишь мужчины средних лет. За завтраком я просмотрел две утренние газеты. В первой обыск конторы Роджера называли «налоговой облавой», в другой — «рядовой проверкой», демонстрирующей возросшее за последнее время усердие контролирующих органов. В остальном сведения были довольно скудными. Опубликовали также высказывания одной из сотрудниц — той же, что давала интервью телевидению. Она называла произошедшее «унизительным преследованием». До самого Роджера Брауна журналисты, разумеется, не добрались.
Кроме того, газеты писали о взрыве на солнце — самом крупном за всю историю наблюдений. Эффект, который это явление оказало на землю, выразился в восьмиминутном шквале рентгеновского излучения, который, вероятно, закончился задолго до того, как я прочитал газету. Помимо этого, вспышка отчасти вывела из строя телекоммуникации. Это многое объясняло.
Позавтракал я быстро, и тут же вернулся в номер, чтобы снова позвонить Густаву. Связь все еще не восстановилась, и после недолгих размышлений и колебаний я набрал номер конторы Конни. У меня не было ни малейшего желания говорить спозаранку ни с ним, ни с его женой, и, поскольку трубку не взяли, я благополучно избег этой необходимости. Наверное, он по-прежнему спал под действием таблетки, а жене пришлось уйти на работу — впрочем, возможно, дело было в солнечном взрыве.
До самого обеда я время от времени звонил то одному, то другому, но безуспешно. В конце концов, я набрал номер Мод. Снова без ответа. Я стал злиться: похоже, что-то произошло, а я ничего об этом не знаю. Ведь они все-таки втянули меня в эту историю. Недостаток информации порой направляет фантазию в неверную сторону, и вот у тебя перед глазами события развиваются худшим из возможных образов, и ты видишь мертвую молодую женщину и ее отчаявшихся родственников. Сегодня, когда все осталось позади, я понимаю, что тем утром, как это ни странно, моя тревога была сильнее беспокойства всех остальных участников событий.
Около обеда я постучал в дверь конторы Конни. Все утро я названивал туда, не получая ответа, и чувствовал, как внутри растет обида. Спустя полминуты дверь распахнулась — вовсе не так боязливо, как накануне. Передо мной стоял Конни — с помятым, опухшим, землистым лицом и блестящими, почти слезящимися глазами. Я подозревал худшее, но не успел даже толком подумать об этом.
— Все в порядке, — произнес Конни хриплым голосом, — история окончена.
— Они ее нашли?
— Заходи… — Конни отступил в сторону, впустил меня и закрыл дверь, не запирая в этот раз на пять замков. — Тут кое-что произошло, — сказал он. — Камилла жива. У нее все хорошо.
И все же вид его говорил о том, что произошло нечто ужасное.
— Все хорошо? — переспросил я.
Он кивнул.
— По тебе не скажешь, — произнес я.
Конни прошаркал в кабинет со словами:
— Я чувствую себя убийцей.
Синий депрессант все еще действовал, но дело было не в этом.
— Ты сдал им понтифика?
Он кивнул.
— А что я мог сделать? Он ведь был почти мертв…
— Подонок был этот Форман, — сказал я, — однажды он мне угрожал.
Воздух в комнате застоялся. Я спросил, можно ли проветрить, и, не дождавшись ответа, открыл окно.
— В чем вообще дело?
Конни сел за рабочий стол и уставился на экран компьютера. Он тяжело дышал — это было шумное