– Не обессудь уж. Угорел я, спасу нет.
И пошел с кручи, проваливаясь в снег.
– Ковшов! – крикнул Андрей. Рука подняла револьвер. Белая спина была вровень с мушкой. – Назад, Ковшов! – Скулы сводило от напряжения.
Ротный ступил на лед и по лыжне пошел к проруби.
Красноармейцы, суетившиеся возле нарт, распрямились и замерли. Андрей выбежал на кромку берега, опустил револьвер.
Люди у проруби машинально расступились, давая Ковшову дорогу. Тот присел на корточки, зачерпнул ладонью воды, глотнул, смочил голову и без всплеска нырнул в черный зрачок.
Ошеломленные бойцы стояли, опустив руки. А на берегу, у костра, зашевелились, загомонили пленные и, теснее сгрудившись, заслонили огонь.
Револьвер выпал из руки Андрея и повис на шнуре, касаясь земли. Березин, как во сне, поднял его, не отрывая глаз от проруби. И вдруг крикнул зло:
– Дерябко! К пулемету! Чего рот разинул?!
Дерябко, опомнившись, развернул пулемет, торопливыми руками заправил ленту. Толпа пленных окутывалась дымом невидимого костра.
– Дайте мне! Мне дайте! – вдруг закричал вожак примкнувших к отряду мужиков. – Я их, сволоту!.. Я их… Дайте!..
Он бежал к пулемету, орал черным ртом. За ним со страхом и с какой-то неуемной жадностью на белых лицах спешили, обгоняя друг друга, мужики.
– Огонь! – громко выдохнул Андрей…
С застругов срывалась белая поземка. Снег касался горячего пулеметного кожуха и мгновенно исчезал. Ветер трепал и тяжело всхлопывал пустую патронную ленту…
22. В ГОД 1920…
Он писал весь день и к ночи вдруг понял, что закончит намного раньше указанного срока. Он не подозревал, что можно так быстро рассказать всю свою жизнь – всего-то за считанные часы, – что можно вспомнить и обдумать все, даже самое непонятное, найти причины каждого поступка, каждого поворота в судьбе. Иногда, описывая сложные ситуации своей жизни, Андрей ловил себя на мысли, будто он это уже когда-то писал и перед кем-то уже отвечал за все свои грехи и добродетели…
После полуночи Андрей вызвал надзирателя. Тот молча принял бумаги, кивнул и закрыл дверь, загремел засовом.
В холодной тюремной постели Березин так и не мог согреться. Сон пришел раньше, чем тепло. Он спал, а восход над городом отодвигал мрак, озаряя крыши домов, улицы и окна. Наконец свет до–стиг дна глубокого колодца тюремного двора и проник в камеру.
Андрей не слышал, как отворили дверь, и поднял от подушки голову, когда Прудкин уже стоял над ним.
– Мы ознакомились с вашим делом, – сказал тот, надев пенсне и открыв папку. – Но требуются некоторые уточнения. Почему вы не зачитали приговор пленным?
– Некогда было, – пожал плечами Андрей и сел. – Я всецело признаю свою вину.
Последнюю фразу Прудкин словно не слышал.
– У вас не было времени, потому что пленные могли в любую секунду бежать?
– Нет, – оборвал Андрей. – Они не хотели бежать. Они предчувствовали расстрел.
– То есть как предчувствовали? Им кто-то сказал об этом?
– Не знаю. Они чуяли смерть. Как животные ее чуют. А возможно, оценили ситуацию.
– Хорошо, – согласился Прудкин. – А вы оценили ситуацию?
– Да. Я говорил, что признаю…
Прудкин перебил его, нажимая на голос:
– Тогда ответьте на такой вопрос: смогли бы вы расстрелять дезертира Ковшова, если бы он не покончил с собой?
– Смог бы…
– Надеюсь, сейчас вы поняли, что нужно было сделать с пленными? – Прудкин впервые оторвал глаза от бумаг. Снял пенсне.
– Сейчас понял.
– Что?
Андрей приподнял ноги и стал держать их на весу: каменный пол леденил ступни, деревенели пальцы, обмороженные зимой восемнадцатого.
– Я должен был достать лыжи. Или вести их так…
Прудкин захлопнул папку, спрятал пенсне в нагрудный карман.
– Ничего вы не поняли, – сказал он, толкая дверь. – А жаль.
Андрей лег на нары и натянул одеяло. Постель еще не остыла, соломенный матрац хранил тепло…
23. В ГОД 1919…
Он чуял погоню спиной. Заслоны оставались через каждые десять верст с жестоким условием сниматься только по приказу. Кроме того, он дважды, пока не добрались до таежной деревни, высылал разведки в разные стороны, однако олиферовцев не было. Вестовые падали от усталости, а он гнал их с новыми приказами. Наконец заслон, оставленный на канале, передал весть, что пешие бандиты пытаются перейти через лед и что сдержать их можно разве что час-другой. Андрей приказал отойти, хотя это было уже лишним: донесение шло более полусуток, поэтому бойцы с двумя пулеметами либо погибли возле канала, либо отошли самостоятельно. Однако другие заслоны молчали, не было вестей о передвижении банды и на следующее утро, и Андрей несколько успокоился. Зато мужики, ходившие с ротой на канал, всполошились, осознав вдруг, что утром красные уйдут, а они останутся с бандой один на один, если те снова пожалуют в деревню. Андрей посоветовал им выставить в тайге посты и оставил им три трофейных пулемета, которые мужики сами принесли с канала.
Отсюда же, из деревни, он послал вестового Дерябко в полк к комиссару, чтобы тот снялся и пришел в Заморово. Все-таки если Олиферов увяжется в погоню, его можно будет встретить как полагается и разбить основные силы.
Но к концу вторых суток Андрей приказал сняться всем за–слонам и догонять роту. Банда дальше своего разрушенного стана идти не рискнула.
Потом уже пошли не спеша, рано останавливались на ночлег, охотились по дороге на глухарей и тетеревов, однако красноармейцы были печальны, будто возвращались с похорон. Не слышно было смеха и разговоров, и только на привалах, рассевшись кругами возле костров, нет-нет да и запевали бойцы свою походную партизанскую песню:
Андрей, вначале не обратив на это внимания, неожиданно догадался: жалеют своего ротного! Горюют по «Стеньке Разину»! И, догадавшись, стал изредка замечать на себе косые, недобрые взгляды. Ты, говорили глаза, ты сгубил нашего командира, ты его до проруби довел и головой пихнул. А как им объяснить, что он сам, сам выбрал такую долю? Еще тогда, в башкирской степи, когда вызвался расстрелять дезертира. Там аукнулось – здесь откликнулось…
На то война и гражданская, думалось Андрею, что воюют в ней не армии, воюет народ, расколовшись надвое. Воюет за новую идеологию, за новую веру, и если через сто, двести лет кто-либо из потомков, обернувшись, поглядит на эти уже как бы евангельские времена, то многого и многого не увидит. В забвение канут страсти и противоречия. Останется лишь то, что будет канонизировано и записано в Историю. Любая новая или даже обновленная идеология в первую очередь заботится о святости и непорочности своего зачатия. Она рядится в белые одежды, чтобы никто потом не смел ткнуть пальцем. А если кто и отважится ткнуть, то ему никто не поверит, ибо нельзя белое называть черным.
Но даже и при таком условии кое-что все-таки сохранится в неподвластной забвению народной памяти. Наверное, появится новая мифология, думалось Андрею далее, сложатся предания и сказки, где, как и в старых сказках, будет много волшебства, переживаний и счастливый конец, в котором торжествует добро. Их станут рассказывать устно, передавая из поколения в поколение, и пока утверждается «Новый завет», сказки эти будут считаться ересью. Однако со временем ересь, обратившись в миф, сможет спокойно