Андрей надеялся выйти к Повою. Снега заглубели, и если бы не лыжи, он давно бы выбился из сил и скорее всего, соорудив шалаш из валежника, остался бы где-нибудь ждать весны. Спичек не было, зато в подсумке с патронами оказались кресало и трут, завернутые в тряпочку. Ночевал он возле костров, на прогретой огнем земле, а утром, от боли во всем теле едва поднявшись, снова шел, стараясь держать направление строго на юг.
Он уже втянулся в бесконечную дорогу, привыкая к частым голодовкам, и только не мог привыкнуть к ране на лице: поджившая в Есаульске, она снова начала гнить, менять повязки было нечем. На какой-то день – он давно сбился со счета – Андрей остановился ночевать на высокой кедровой гриве среди марей и наутро, когда отодрал от земли пристывший кожух, увидел в сажени от костра отдушину берлоги. Пар в морозном воздухе курился над снегом, и обросшая куржаком кедровая хвоя напоминала раннюю седину. Стараясь не шуметь, он разгреб снег вокруг отдушины, проверил хворостиной, как расположен лаз в берлогу, и наугад выстрелил трижды в черную дыру. Раненый зверь забился, полетела кверху земля, и через некоторое время медведь выполз наполовину, царапая лапами снег. Андрей зашел сбоку и уложил его выстрелом в ухо.
Трое суток потом он отъедался медвежатиной, мазал рану салом и отсыпался в берлоге. Однако просторная берлога быстро выстыла, начала замерзать земля на стенках и потолке – человеческое тело не могло обогреть пространство, так легко обогреваемое зверем. В высушенной у огня шкуре он прорезал две дыры, сделав что-то наподобие длиннополой безрукавки, надел ее поверх кожуха мехом внутрь, настрогал мяса и нутряного сала сколько мог унести и пошел дальше.
И всю эту долгую дорогу, единожды подумав о детях, он мысленно разговаривал с ними, как бы рассказывал и отчитывался за все то, что с ним происходило. Иногда он обращался к ним вслух; хриплый, простуженный голос звучал незнакомо и слышался будто со стороны.
– Погодите, ребята, что-то я устал, – говорил он, укладываясь на снег. – Я полежу, а вы поиграйте пока. Скоро солнышко закатится.
Или начинал жаловаться, что стоящая колом и гремящая, как фанера, медвежья шкура натирает подмышки и бьет по коленям. И за день так набивает, что к ночи болят коленные чашечки.
Несколько раз ему чудились детские следы на снегу…
Однажды утром он услышал собачий лай впереди и, спрятавшись за дерево, долго стоял, вслушиваясь и рассматривая каждый темный предмет. И вдруг подумал, что он – зверь, что все его действия сейчас присущи зверю. Причем зверь этот будто бы находится в чужой ему, непривычной обстановке, как если бы медведь, поднятый из берлоги, стал шатуном на всю долгую зиму. Почему-то раньше не думалось, откуда берется в нем осторожность, желание пройти незамеченным или совсем уж незнакомая способность: видеть не предмет – движение. Стоило упасть снегу с ветки, как он замирал мгновенно и живыми оставались только стремительные и все схватывающие глаза.
– Я человек, – вслух подумал он и вышел из-за дерева.
Собаки лаяли звонко и весело. Видимо, хозяин вынес им пищу…
– Я человек! – крикнул он и пошел на собачий лай.
Большая изба с рубленым двором стояла на краю леса у широкого поля. Из-под снега торчали свежие комья земли, а на залоге виднелись припорошенные суслоны льняных снопов.
Над трубой ветер шевелил голубоватый дым.
Не снимая винтовки, он сунул руку в карман, к револьверу, и подошел к воротам. Собаки, вдруг вырвавшись из подворотни, набросились на него, свирепо ощерясь и норовя схватить за полы медвежьей шкуры. Они обступали его со всех сторон, прыгали на пружинистых ногах, и одна, уцепившись сзади, все- таки начала трепать шкуру так, что Андрей едва держался на ногах. Он отмахивался; сорвав винтовку, отбивался прикладом, но озверевшие псы лишь больше стервенели и захлебывались в лае.
– Цыть, варначье! – закричал хозяин, выскочив на улицу в одной рубахе. – Цыть, пшел!.. Ой, да с ними сладу не будет! Проскакивай в калитку-то!
Андрей забежал во двор, а хозяин захлопнул калитку и загородил ногами дыру в воротах.
– В избу! В избу беги!
В сенцах Андрей снял лыжи; не выпуская винтовки из рук, вошел в избу. Встал у порога, поджидая хозяина.
– Ой, собачки-то у меня какие духарные! – засмеялся тот, входя следом. – Не покусали?
– Нет, – проронил Андрей, разглядывая его. – Как на зверя бросились…
– Так ты в звериной шкуре и пришел! – хохотал хозяин. – Они на шкуру-то и навалились. Свеженькая, не выветрилась еще…
Он был глубоким стариком, но очень живым, смешливым и веселым. Русая, курчавая и ничуть не выседевшая борода молодила его, и если бы не широкая лысина да не старческие глаза, он бы тянул лет на пятьдесят. От старика веяло здоровьем и той самой старческой чистотой, когда выветривается все плотское. Расшитая на груди и по подолу холщовая рубаха, подпоясанная длинным кушаком, топорщилась на нем, как на бедовом парнишке.
– Здравствуйте, – сказал наконец Андрей.
– Здравствуй, разлюбезный, – похохатывал хозяин. – Снимай шкуру-то – да к печи. Сейчас и чай пить будем!
– Кто ты? – спросил Андрей, сдирая одежду.
– Кто-кто – человек! – чему-то радовался старик. – Хуторок вот держу. А зовут Галактион. Имечко мне дали – господи! И не скажешь сразу. Ты зови меня, разлюбезный, Галя. Оно и ласково, и коротко.
– Где я? – Андрей посмотрел на свои черные, в медвежьем сале, руки.
– Да на хуторок вышел, разлюбезный, – заворковал старик. – Давай полью, умойся. Эк умазался-то!
Андрей прошел к медному тазу в углу, подставил ладони. Старик достал с полки горшок и наклонил. Однако вместо воды в горшке оказалось маленькое белое яичко.
– Чтоб его! – весело ругнулся Галя. – Найдет же место нестись!
– Кто? – машинально спросил Андрей, глядя на яичко в своих ладонях.
– Зимородок, кто ж еще! – засмеялся старик. – Воду мою выпьет, а яичко оставит.
Он зачерпнул горшком воды из кадки, полной до краев. Убрал яичко, насыпал золы в руки Андрею, стал поливать.
– Три-три, хорошенько три, – приговаривал он. – Вечерком-то баньку истопим. От уж попаримся!
Умывшись, Андрей сел за стол, а Галя принес из сенцев корзинку с крупными и краснобокими яблоками, поставил на стол.
– С яблочками попьем, – радовался он. – Нынче уродились яблочки-то. Зимородок три короба притащил. Сказывал, еще надо, так и еще принесет. Ешь на здоровьичко!
– Какой зимородок? – Андрей не успевал осмысливать все, что говорил словоохотливый старик.
– А птичка такая! Уж до чего вредная, и не скажешь. Все супротив сделать норовит. Под воду ныряет и сидит на яйцах зимой…
Андрей взял яблоко, откусил рассыпчатую сладость, но тут же сморщился: зубы шатались и болели.
– Ты ножичком, ножичком порежь – да в чай, – посоветовал Галя. – Они распарятся и мягонькие будут.
– Давно хожу, – вдруг признался Андрей. – Отвык, чуть не озверел…
– Да ничего, скоро привыкнешь. – Старик метнулся к окошку, склонился, что-то высматривая, и, схватив душегрейку, бросился к двери. – Пей, пей чаек-то! А я сейчас! Заблудились, окаянные, опять не туда летят. Да, поди, последние. Ишь, припозднились-то как!
Едва старик скрылся, Андрей тоже глянул в окошко, но возле хутора никого не было. Ощущение тревоги обожгло голову. Он схватил винтовку и осторожно вышел в сени, приоткрыл дверь: старик стоял среди поля, задрав голову к небу. Самые разные предположения искрами проскакивали в сознании Андрея, пока он не увидел тяжело летящую стаю журавлей. Клин шел неровно, колыхался, и переклик птиц походил на человеческую речь.
А старик неожиданно поднял руку с растопыренными пальцами и медленно опустил к земле. И вслед за его рукой журавли застопорили полет, забили крыльями морозный воздух и, кружась, а то и падая,