было пробраться за высокий, рубленый заплот и постоять там, среди буйной полыни и ядреного татарника. Сюда уж наверняка никто не ходил и не мял этой травы.
Деревнин появился в Есаульске в шестидесятом году, накануне пожара. Отслужив срок, он выхлопотал персональную пенсию и, выехав из лесных лагерей, где был начальником, «хозяином», получил квартиру в городе Сыктывкаре и собирался уже спокойно прожить свою старость. Детей у него так и не было, хотя он женился два раза. Условия службы в лесах были тяжелыми, жизнь невероятно однообразной да и опасной из-за большого скопления заключенных, поэтому женам скоро становилось невыносимо, и они уезжали в места более приветливые. Выйдя на пенсию, Деревнин жил вместе со своей престарелой теткой, к концу жизни прибившейся к племяннику. И все бы ничего, если бы вдруг в пятьдесят восьмом году не началось разбирательство с его послужным списком. Ко всему прочему, на Деревнина пришло несколько анонимных писем и официальных заявлений от бывших заключенных. Деревнин знал, отчего это начали копать прошлое. Он чувствовал, что в народе начинается брожение и недовольство не только лагерным режимом, но и жизнью. А особенно прошлой, тридцатых годов, жизнью. Конечно, этот «шухер» можно было придавить и пресечь в самом корне, построив еще три-четыре лесных лагеря, но власть во главе с «Никитой» все-таки решила поиграть в демократию и отдать в жертву несколько фигур, мало что значащих в великой «перековке» народа. Деревнин хорошо играл в шахматы, поэтому сразу же просчитал все ходы Никиты: заткнуть рот возмутителям пешками и одновременно прикрыть главные фигуры, а то и сделать рокировку, надежно упрятав короля. И вот его, Деревнина, заслуженного чекиста, бросили на пол, как тряпку, и стали вытирать ноги. Когда-то, загребая его руками жар, они делали свои дела и политику, – вешали награды и звезды на погоны, а когда стал не нужен, отдали на растерзание спецкомиссии, партийным аппаратчикам и журналистам. И все, кто расправлялся с ним, безбожно врали вышестоящим органам, сами себе и народу. Он мог смеяться им в лицо, если бы захотел! Ни один, занимающийся его делом, никогда и ни за что не мог сказать всей правды, ибо ему обязательно пришлось бы замахнуться на таких вождей, на таких учителей- гуманистов и на такие «святые» времена, что рука вмиг отсохла бы! И голова вместе с рукой.
Как они изворачивались! Как они оправдывали террор, разделяя его на зверство и благородство! А того не ведали, что пуле все равно, по какой категории укладывать людей в землю. Они же, иуды хитрозадые, обвиняли и судили пулю! Очень уж им хотелось искупаться в святой водичке, но так, чтобы штанов не замочить. Отняли все награды, персональную пенсию и даже из квартиры выгнали, запихав в барак на окраине Сыктывкара. Можно было кое-кого зацепить в состав; пусть самого «паровозом» сделали, но и кто-нибудь бы побрякал колесами на стыках. Однако Деревнин знал, что бывает, когда начинается большая игра. И правила таких игр знал и принимал, что потом и оценили, назначив пенсию по старости чуть только меньше размером, чем персоналка. Жить, конечно, в Сыктывкаре уже было нельзя, и Деревнин отправился на родину.
Приехал он незаметно – его тут почти забыли, купил небольшой домик с огородцем на окраине и стал жить тихо и благородно. Правда, приходилось скрывать, где работал и чем занимался, да люди в Есаульске по-прежнему были наивны и верили всему, что ни скажешь. После пожара, когда оставшийся народ сбежал из города, воцарился мир и покой. Деревнин даже не жалел сгоревшего домика. Он получил компенсацию от нефтеразведочной конторы и небольшой теплый вагончик со всеми удобствами. К тому же ему была обещана квартира в первом построенном доме.
И тянуло еще к бывшему монастырю. Куда бы ни пошел, хоть десять кругов по окрестностям дай, а все одно ведут ноги к первому лагерю. Иногда Деревнин, забывшись либо вспоминая о товарищах по службе, пойдет просто так побродить, глядишь, а уже под стенами монастырскими. И заметил он, что как только ступит во двор, будто сам не свой делается.
Много было тут памятных мест. И одно, за заплотом, тянуло особенно. Вроде и не хочется глядеть, и нутро все замрет, заледенеет, а в голове жарко и мысль, как сверчок, свербит и свербит, мол, ну, погляди. Залезь и постой немного. Надо посмотреть. Там трава выросла…
И идет тогда Деревнин. Становится на четвереньки, нагибает голову. Живот мешает, бывает, и штаны трещат – неловко, как ни говори, седьмой десяток распочал.
Как-то однажды – уже после пожара было, к осени дело шло – ходил Деревнин под монастырскими стенами: по дорожке, где наружный пост был по охране периметра, и увидел старуху в черном. Рядом огромная собака идет. Оба худые, будто их только из ШИЗО выпустили. Подошла старуха к воротам и стала молиться на выложенный кирпичом овал, где обычно лагерная вывеска висела. Деревнин так и сел. Старуху он не узнал, а догадался, кто это. Слишком памятен был тот давний случай, когда Голев заставлял забеливать надвратную икону. Чтобы проверить свою догадку, Деревнин подкрался поближе, но пес старухин почуял и насторожился – совсем близко не подойти. И все-таки узнал. А узнав, оцепенел, словно на хозяйственном дворе. Это надо же! Еще живая ходит!
Переезжая в Есаульск, думал он, что встретить кого-либо из «крестников» просто невозможно. Их быть не должно. Кто остался – война домолотила, послевоенный голод и время. А вот тебе пожалуйста! Узнает, чего доброго, и тут шум подымет. Куда потом ехать?.. Огляделся он по сторонам – никого, а руки сами непроизвольно шарят траву, шарят, но ничего подходящего нет. Камнем если – пес вмиг порвет. Собак-то таких сроду не видал, здоровее овчарки. Дома-то наганишко был, и мелкокалиберная винтовка была, да ведь ждать не станут, пока он ходит.
А старуха помолилась и вошла во двор. Деревнин крадучись пошел за ней, вдоль стен, по лопухам – что делать станет? Пес же чует, ворочает своей головищей, тянет носом… Старуха побродила по траве, нашла какое-то место и встала на колени.
– Прощай, сын и брат мой, Александр, – услышал он. – Прощай, брат во Христе. И ты, брат преосвященный, владыко Даниил, прощай. Кланяюсь праху вашему. Царство вам небесное!
Деревнин несколько успокоился. Если прощается, значит, оставаться в Есаульске не будет. А может, вообще на тот свет собирается, если прощаться пришла. Старуха прочитала молитву, поправила лямки у котомки и побрела за ворота. Деревнин на расстоянии за ней последовал: куда пойдет? И так провожал до нового города Нефтеграда. Там старуха побродила между вагончиками, поплутала по лабиринтам и все кого-то высматривала. И собака ее тоже ходила следом, высматривала и вынюхивала. Увидела старуха ребятишек, которые по луже бродили, остановилась, подозвала к себе, а дети не идут, боятся. Тогда пес завилял хвостом и сам полез в лужу. Дети его погладили, даже верхом посидели, а старуха все приглядывалась к ним. Так часа четыре она слонялась по Нефтеграду, потом только вышла на старый город, постояла среди пожарища и направилась к Красноярскому тракту. Деревнин проводил ее километров за восемь и вернулся домой только ночью. Старуха, похоже, уходила куда-то навсегда.
Почти с такой же необъяснимой силой, с какой тянуло его на хозяйственный двор обители, манило и в другую обитель – в милицию. Там были свои… Нет, разумеется, там сидели другие люди, те, кто готов кинуть на растерзание ближнего, своего, когда в нем нет нужды. Это восновном молодые работники, гонористые, образованные, шухерные законники. Кто постарше, кто захватил время, о котором говорят – вот раньше было! – те по-человечески к людям относились. И представление имели, с каким контингентом приходилось работать еще совсем недавно. Однако те и другие носили форму и делали дело, к которому был всю жизнь причастен и он. И дело это повязывало всех, какого бы толка работник ни был и что бы в голове ни держал. Оно, это дело, напоминало Деревнину некий тайный союз
Деревнин же до такой степени не сближался с есаульской милицией. Теперь эти игры были лишними и могли повредить спокойному житью. Однако тянуло, и приятным казалось посидеть рядом с человеком в форме, понюхать, как она хорошо, до душевной истомы, пахнет табаком, одеколоном, слегка казарменным духом кислой капусты, совсем немного потом и оружейным маслом. Несведущему человеку не понять, не прочувствовать этого запаха; ему ни за что не понять, в чем же красота, когда от перекошенного плеча или вскинутой руки переламывается и встает гребешком погон. И не дано знать ему, как тянет ремень тяжелая кобура особой, пистолетной тяжестью, как чисто и благородно скрипит начищенный, зеркальный офицерский сапог. Все это требовало тонкого слуха, особого зрения и долгой привычки. И потом, кем бы ты ни был, уже не обойдешься без этого, как зеленоносый нюхач без понюшки табаку.
Деревнин примелькался есаульским милиционерам еще с той поры, как пришел на прописку. С одним поговорил, с другим побеседовал, потом, на улице встретив, за руку поздоровался. Так и пошло. К нему скоро привыкли и без всяких фокусов считали своим. Деревнин приходил как домой, иногда зимой сидел в