все поковеркано, изжевано гусеницами – целой доски не найдешь. Только листвяжные стояки и остались целыми. Новую избу на них ставить поздно, хоть посидеть и то ладно...
Старик Кулагин сидел посреди разрушенной усадьбы, и зудящие, жгучие воспоминания ходили волнами, словно под ветром крапива, заполонившая унавоженную землю двора...
Сразу же после отъезда Великоречанина по Чарочке разнесся слух, что его арестовали и повезли судить. Одни вздыхали: вот, мол, Сашке-то как не везет. У немцев насиделся-намучился, теперь у своих сидеть будет. Неужто он такой преступник, что его непременно надо сажать в тюрьму? Не хулиганил вроде, жил тихо, на людях даже боялся показываться, а работал-то как! Другие облегченно вздыхали: наконец-то прибрали Беса к рукам. А то ишь, наши мужики убитые – он же ходит живой, больным прикидывается. Много их таких, кто на чужом горбу в рай норовит. Не зря он тихий ходил да на глаза не лез. Чуял вину-то, думал отсидеться втихомолку, чтоб забылось все. И на немке женился тоже не зря: кто их знает, может, сговор у них какой?
Однажды Марейка прибежала домой зареванная, спряталась на полатях и долго не показывалась. Мать, так ничего от нее и не добившись, махнула рукой. Другая беда у нее была, все о Сашке думала да переживала. Вечером Марейка слезла с полатей и рассказала все.
Оказалось, Настасья Хромова житья ей не дает, встретит и ну давай совестить девку при народе. Мол, онемечились, ироды. Забрали вашего Беса, и погодите, всех вас приберут помаленьку. Марейка в слезы: за что ты так на нас, тетя Настя? Чем мы провинились-то? Сначала на работе донимала, а потом и на посиделках.
– Вы что ее к себе пускаете? – кричала Настасья хозяевам. – Гоните ее отседова в шею! За них, супостатов, вон милиция взялась! Все гнездо ихнее такое, все предатели и немецкие прихвостни!
Хозяева молчали растерянно, и девчонки молчали: Настасью Хромову жалели в деревне. Марейка хватала кудельку с прялкой и скорее домой. Настасья же кричала:
– Вот погодите у меня! Я вас еще помечу! Помечу ваше логово!
У Настасьи в сорок третьем убило мужа, осталась она с пятью ребятишками на руках одна-одинешенька. Поначалу разрывалась от горя, мучилась, зверем выла на всю деревню. Соберет ребят в кучу, обнимет их и плачет. Дети вечно голодные, надеть нечего. Когда война на убыль пошла, Настасья будто онемела. Окликнут ее – мимо пройдет. Ребятишек знала да свинарник. В Чарочке решили, что она умом тронулась, жалеть стали, помогать чем придется. А как война кончилась – Настасья Хромова вновь заговорила. Озлилась вдруг, ни с того ни с сего обругает, отматерит. И за детей не так держаться стала. Сама на работу, а ребятишки по чужим людям – кормиться. Обойдут всю деревню – где картошкой покормят, где супу дадут, где хлеба – наедятся до отвала, а потом животами маются.
До войны сам Хромов трактористом в МТС работал, семья известная была, хлебосольная. Настасья гулять любила, на любом празднике – первая. Певунья была – заслушаешься. И не только на гулянках пела. Бывало, нарядится, ребятишек приоденет и поведет на луга. Дети разбегутся по сторонам, рассыплются по кустам и овражкам, а Настасья как запоет – мигом все тут, никто не потерялся.
Не попусту грозилась Настасья пометить двор Великоречаниных. Пометила все-таки...
Дня через четыре, как Сашку увезли, Великоречаниха вышла на улицу и обмерла: ворота дегтем вымазаны и дегтем же свастика фашистская нарисована. Знать бы ей, что Марейка этого уж не снесет, – сняла бы ворота, на дрова бы изрубила, в печи сожгла. Великоречаниха открыла настежь ворота, чтоб не так с улицы заметно было, и подалась на работу. Вернулась вечером – нет Марейки. Всю ночь прождала, глаз не сомкнула. Утром встала перед иконой помолиться и увидела записку на божничке: дескать, ушла я из Чарочки, не ищите...
До Москвы Великоречанина сопровождал майор. В Москве его переодели в новый габардиновый костюм, повязали галстук и, передав из рук в руки другому военному, повезли в Нюрнберг. По дороге его инструктировали, как себя вести на процессе, предупредили, чтобы без охраны не покидал гостиницы, а на все вопросы представителей прессы отвечал только в здании, где будет суд.
Дней десять Великоречанина не трогали, правда, однажды его привезли в какое-то здание, и человек десять в белых халатах, говорящих разноязыко и непонятно, осмотрели его спину, после чего глядели на Сашку с удивлением и качали головами. В другой раз в номер к нему пришел полковник и, выложив десятка два фотографий, спросил, не узнает ли он кого. Великоречанин перебрал карточки людей в гражданской и военной одежде – знакомых не было. Наконец как-то утром за ним пришла машина, его привезли к зданию, охраняемому часовыми, и провели в огромный зал, наполненный военными и гражданскими людьми. Сначала он немного растерялся, глаза разбежались, а тут еще в лицо ударили ослепительные вспышки блицев. Но вот он заметил группу отдельно сидящих людей и отшатнулся, ища опору руками: среди них, опустив голову и старческим, неуверенным движением щупая свои худые колени, сидел генерал. Тот самый генерал, что отбирал военнопленных в лагере Заксенхаузен и потом объяснял ему, что у него тяжелое заболевание позвоночника. Сейчас он был маленький, тщедушный, с торчащим на затылке седым вихром, в широковатом в плечах гражданском пиджаке.
В первую минуту Сашка словно онемел, и ему дважды повторили вопрос, знает ли он кого-нибудь из сидящих перед ним людей, а если знает, то кого именно и при каких обстоятельствах встречался.
– Генерал... – произнес Великоречанин, и тот вздрогнул, вскинув голову.
Залпом ударили блицы, где-то сбоку застрекотала камера. Генерал, не мигая, смотрел на него мутными, стариковскими глазами и будто силился что-то припомнить.
– Что, не узнаешь? Не помнишь? Бес я, Бес! – выкрикнул Сашка, но его мягко остановили и попросили рассказать все по порядку...
Палило солнце, с Волги дул ветер, разгоняя черный дым, висящий над горизонтом. Иногда Великоречанину казалось, что взвод трется, продираясь сквозь тугую колонну, трется и тончает, растягиваясь в цепочку. Войска шли к Сталинграду. Двадцать четыре человека, одетых в новую, ни разу не стиранную солдатскую форму, с ненадеванными шинелями в скатках, с пузатыми от казенных вещей котомками, бежали на встречу с не виденным ни разу врагом. Только командир взвода, кадровый лейтенант, уже побывал в боях, да противотанковые ружья, полученные утром, пахли войной – порохом.
Сашка тащил ружье в одиночку: его первый номер отстал и где-то затерялся в хвосте цепочки.
В середине дня взвод впервые увидел немцев. Точнее, самолеты, неожиданно очутившиеся в чистом небе. Они прошли над дорогой так низко, что можно было различить заклепки на крыльях. Великоречанин задержался на секунду, рассчитывая увидеть и летчиков, но кто-то подтолкнул его сзади, заорал, в колонне поднялась суматоха. Люди бросились врассыпную, машины остались на обочинах.
Самолеты пропали на горизонте, так ни разу не выстрелив, но едва колонна собралась на дороге и вновь началось движение, как налетела еще одна стая и с ходу открыла огонь. Великоречанин, поправляя сползающую на глаза каску, побежал вперед. Он старался не потерять из виду спину взводного, лишь мельком замечая, как мечутся на дороге люди и вспыхивают машины. Он несколько раз падал, спотыкаясь о чьи-то ползущие тела, вскакивал и несся дальше. Ориентироваться и отыскивать свой взвод было хорошо по зеленым гимнастеркам, которые ярко выделялись среди выгоревших и пропотевших до соляных разводов гимнастерок. Самолеты проутюжили колонну, нестройно отвечающую винтовочным треском, и растворились в задымленном горизонте.
К вечеру взвод вышел на огневой рубеж и занял недавно отстроенные дзоты. Великоречанину достался дзот у самой дороги с амбразурой на развилку.
С сумерками дорога совсем опустела, над степью улеглась пыль, повисла тишина. И с сумерками же Сашка услышал далекую ружейную стрельбу и увидел багровые сполохи на горизонте. Все это выглядело мирно, напоминало хлебозоры в родной Чарочке, но именно в этот момент он ощутил, как накатывается война...
Ночь стояла тихая, хотя где-то далеко погромыхивало и небо озарялось багровыми лоскутами света. К утру стрельба усилилась, она пошумливала теперь и слева, и справа, а то – как чудилось бойцам – и сзади. С рассветом взводный приказал закрыться в дзоте и ждать танки противника. А сам, проверив пистолет, ушел на хутор. Сашка сидел на корточках в теснине бетона и сквозь амбразуру глядел, как всходит солнце. Солнце было за спиной, и степь впереди медленно окрашивалась в красный, пожарный цвет, который потом светлел, светлел, пока не раскалился до белого. Будь это металл, а не земля, самое время вынимать из горна, класть на наковальню и брать в руки «старшого»...
Когда пустынная дорога раскалилась, будто клинок в горне, первый номер не выдержал.