грудь, и помутневшие глаза не принимали табака, огня, дыма.

— Надень! — сказал он другу.

— Что? Всё мимо? — спросил Плюхин, натягивая куртку. — Побоку?

— У меня все побоку, — отозвался Алексей. — Я запросто не дамся.

— Я уж думал Захарову звать.

— Чего колготиться: в середку она ко мне, что ли, заберется? Глянь! — Он кивнул на больничный корпус: в окне палаты, в прореженной штриховке ветвей, виднелся Лутиков. — Давно стоит?

— Как старуху проводил, так и встал.

— До всего ему дело!

— Старик, — примирительно сказал Плюхин. — Не любишь его?

— За что его любить!

— Чего он все нудится?! — подстраивался под его настроение Плюхин. — Вяжется все к тебе: где да когда видел? Бзик, что ли?

— Не бзик, — сказал Шилов. — Видел меня Лутиков, как ты сейчас, только вспомнить не может. Пиявки память отсосали…

Рассказывал Шилов трудно, он не владел еще дыханьем, а может, и волновался давней своей жизнью, такой давней, что в минувшие с той отметки годы легло почти все существование Плюхина. Войны Шилов захватил немного и тогда уже сидел за рулем и, хотя попадал под бомбежки и артобстрел, всякий раз выходил из них без крови. Хорошо шла и дальше его служба в России, — а дослуживал он больше года, — легко и даже весело, и не на грузовой машине, а на газике. В летних лагерях он познакомился с деревенской женщиной: поначалу он ее принял за девчонку, а оказалось — женщина, солдатка, вдова и при сыне. В легкой ее фигуре, в тонких голенях над кирзовыми сапогами, в жилистых и сильных руках, в худеньком теле, из которого военная работа и голодуха повыбрали все лишнее и многое сверх того, оставив только рабочие рычаги и неброскую, неприметную бабью сладость, в ее терпеливых карих глазах и желтоватом, нежном лице для Шилова словно бы сосредоточилась вся деревенская нужда той поры и застенчивая боль жизни. Он и мысли не имел оставаться в чужих краях, а остался: женился, взял жену с готовым сыном («Леш! А Леш! — Плюхин от удивления даже рот открыл. — Ты и правда взял чужого? Не треплешься?») и задумал строить новую жизнь, в деревне под Криушей. Председатель в колхозе был хитрый колченогий мужик. Шилов знал, что он груб с Ольгой, знал и подноготную этой грубости, но полагал, что когда Ольга станет Шиловой, женой колхозного шофера, то и старым счетам придет конец. А вышло по-другому. В одну из первых своих весенних ездок Шилов посадил полуторку глубоко, по самый диффер. Пришлось идти к председателю просить трактор, а он с порога встретил Шилова пьяной руганью, но тот смолчал и раз, и другой, а на третий ответил, и тогда председатель отделал его, да так люто, что Шилов пришел в себя только в сенях. («Ты почему обратно не бил?» — «Старый он, да и я не больно драчлив…» — «Старый, а бьет! Чего тут смотреть?» — «Думал, другие заступятся, образумят. Очень я удивился, Витя. Вдруг оно как-то вышло…» — «Эх, ты!» — разочарованно сказал Плюхин.)

Кинулся Шилов в район, правду искать, и угодил пред светлые очи Лутикова, в эту самую комнату, где теперь его лечит Захарова. И все уже тут было о Шилове известно, как будто не порожняя полуторка села в грязь, а полсела выгорело и поджог этот свершил он, Алексей. Лутиков говорил вежливо, с сочувствием. Он уже все в точности знал, знал так, как Шилову и в ночном кошмаре не могло привидеться. Выходило так, что Шилов вез в бригаду посевное зерно, утаил в кузове под брезентом один мешок, не захотел ехать обратно хорошей дорогой, а пошел в объезд, задами, к своему дому, и, не зная еще местности, влип. Оказывается, он и выпивши был, и полез с кулаками на председателя. Выслушав Лутикова, Шилов вскочил со стула, пригрозил, что пойдет к прокурору, и Лутикову тоже пришлось встать, по-военному строго, и отчитать шофера и открыть ему глаза на факты. Он допускал, что тамошний председатель со всячинкой, но работник толковый, и всю военную пору вынес на своем горбу, и маялся с бабами; напомнил Алексею, что ему доверили единственную колхозную машину, а он как-никак посадил ее, чего и сам не отрицает, и не будь он фронтовиком, Лутиков не стал бы за него заступаться… Шилов онемело глядел в синюю эмаль непогрешимых глаз, чувствуя, что стул уходит из-под него и он проваливается куда-то, летит мимо всего, чем дорожил в жизни, мимо деревенской, ставшей ему родной околицы, мимо серой избы с прохудившейся тесовой крышей.

Шилов вернулся в деревню. («Ты уважь, уважь его, парень! — томил его голос инструктора. — Он против тебя старик, его уважить надо, на его долю нелегкое выпало. Ну, погорячился, так ведь всякий поп свою обедню служит. Он с пережитками, а ты молодой, тебе новую жизнь строить, ты ее со склоки не начинай!..»), и уже не шофером, а так, сучком на затычку. В ту пору возвращались солдаты, нашлось кому сесть за баранку, а Шилов сделался никому не нужен — другого дела он толком не знал, а если и находил к чему охоту, то на пути вставал председатель, и Шилов расшибался об эту стену. Не было ссор, взрывов, а только будничная, изматывающая канитель, и все было в ней Шилову не с руки. Стал пить, да так, что другой бы беды натворил, а он все дома, тихо, только подолгу, без укора, а виновато смотрел в печальные глаза Ольги, и вся его жизнь сделалась в ней, в ней одной и в детях. А через два года председателя прогнали, судили за воровство, Шилова вернули на машину, но поздно.

Плюхин хищно повернулся к больничному окну, отводя голову, чтобы ветви не мешали смотреть, но Лутиков растворился. Солнце, обогнув больницу, клонилось к западу, и стекла окон отсвечивали свинцово, глухо.

— Ты точно помнишь — он?

— Никто другой. — Шилов поднялся, коротко и часто дыша. — Я и с закрытыми глазами знаю: он.

Якова Царева они приметили еще в парке, в кустах боярышника: с кем-то он хороводился, притискивал к тополю, то ли вымерял в шутку рост, то ли прикидывал, хватит ли рук, если обхватить разом и женщину и шершавый ствол. В палате Лутиков, торжественный и просветленный, чинно сидел рядом с подушкой, на которой поблескивали орден и медали. Ему надо было говорить, надо было пролить на людей хоть малую толику озарившего его изнутри света.

— Старуха ордена принесла, — сказал он. Ордена, именно ордена, в сумерки они сравнялись, — медали и орден, и разве не пришлось на иную медаль положить больше сил, чем на орден? — Завтра, говорит, День танкиста, у людей праздник, порадуемся и мы. Хочется ей меня в чести видеть, а для меня одна честь — общее благополучие.

Слова умирали безответно. Плюхин стоял спиной к Лутикову, Алексей расшнуровывал ботинки, но странно, стараясь не наклоняться. А Герману Александровичу и не нужно было пока ответа, еще у него была своя программа, свои щедрые планы, обдуманные, пока он сидел в одиночестве, проводив жену и пообещав ей березовых дров из сорок седьмого квадрата.

— Хорошо бы к зиме все у нас у всех и наладилось бы, — добрым голосом излагал Лутиков. — Главное, чтоб у Вити в семье мир наступил и Лешу на новую машину. А мне ничего, ребята, не надо. Моя жизнь сделана.

Уже его тревожило молчание: столько он доброго пожелал, а они не откликаются.

— Мне старуха яблок принесла, — сказал Лутиков. — Свои у нас, пять дерев, а плодов много. Особенно пепин-шафран; в наших местах он мелкий, а у меня с антоновку. Угощайтесь!

И на это ни слова.

— Слышь, Леша! — Лутиков сделал безотказный ход: — Бери оладьев домашних, бери, пока теплые.

Шилов осторожно, без привычной резкости, опустился на койку и лежал безмолвно.

— Ле-еш! — позвал старик.

— Не трогай ты его! — вспыхнул Плюхин. — Слышишь, не трогай! Что ты зудишь и зудишь!

— Э-э-э! Парень, — настороженно сказал Лутиков.

— Плюхин я! Виктор Плюхин! Понял?

— Твоя, что ли, приходила? — недоумевал старик.

— Была! — огрызнулся Плюхин. — Концы у нас, всё, и не суйся ты в это, миротворец!

Вернулся Царев — деятельный, возбужденный, — включил свет и пошел в свой угол, поигрывая бедрами.

— Чего она брехала, — заговорил он громко, умащиваясь на койке, — докторша эта: хуже, хуже! Ни

Вы читаете Три тополя
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату