гнетущего бездействия.
Я весь в холодном, липком поту. Меня лихорадит. Только на закате ко мне вернулись сознание и воля. Мое «я» стоит на коленях где-то в дальнем углу этого тела, охваченного дрожью. Я пишу с огромным усилием, но это моя «серебряная нить» – единственное, на чем держится разорвавшаяся связь.
Кажется, в какой-то момент здесь побывал Ли Лизанг с другими монахами. Я будто бы видел их через матовое стекло, не в силах различить черты лица. Они говорили по-монгольски, и звучание этого языка напомнило мне о венгерских офицерах, приезжавших в Берлин учиться на наших курсах.
Молодые монахи поят меня чем-то вроде бульона. Они заставляют меня глотать, потому что я пытаюсь выплюнуть его. Я знаю, меня хотят отравить. И знаю, что они почти победили. Я прячу дневник под циновкой. Слова, которые я способен писать в минуты, когда у меня появляется немного сил, придают мне сознание того, что я продолжаю жить в моем «я» как оберштурмбаннфюрер Вальтер Вернер.
Время ускользнуло от меня. Наверняка я целыми днями пребываю в забытьи. Я не перестаю заводить хронометр, хотя это стоит мне огромных усилий. Из коробки доносится его тиканье. По ночам оно слышно очень отчетливо, словно систола и диастола
Во сне (как я предполагаю) у меня состоялся долгий разговор с Грибеном. Он повторил то, на что успел намекнуть во время нашей случайной встречи в Берлине.
Он командовал «рабочей бригадой», отрядом СС особого назначения. Голос Грибена звенел как сталь, но звучал он, словно на пределе, словно вот-вот превратится в вопли безумного. Это был голос человека у последней черты. Они расстреливали евреев у свежевырытой общей могилы в какой-то части Аушвица, когда к нему подошел солдат с дымящимся автоматом в руках…
«Вас зовут. В той группе евреев говорят, что знают вас. Они знакомы с вами по Нагольду». В сером тумане зимних сумерек белели истощенные обнаженные тела следующей двадцатки, которая уже готовилась спуститься в яму в ожидании смертельной вспышки и упасть на окровавленные тела предшественников, многие из которых еще шевелились. «Тела, похожие на трупы, точно как на картине Лукаса Кранаха, которую мы видели в мюнхенской Старой пинакотеке, помнишь?» «Да, они спрашивают именно полковника Грибена», – настаивал солдат.
Грибен говорит мне: «Ты, конечно, помнишь Левиных! Бабушка Левина всегда бросала нам по конфете, когда мы проходили под ее окном на Банхофштрассе. Дочери (одна работала в галантерейной лавке, другая – в магазине «Кроне») раздевали бабушку. Сами они уже были голые. Пергаментные фигуры в тумане. Они поддерживали парализованную бабушку. Могу тебе сказать, они раздевали ее с любовью. Но позвала меня именно Мика. Мика! Пианистка из нашей компании, та, которая подражала Саре Линдер,[105] и которую я… Конечно же ты помнишь! Ты же помнишь, как мы любили Мику!»
«Солдат смотрел на меня. Меня бросило в жар, я весь покрылся испариной. Мика махала мне рукой и улыбалась! Улыбалась как оскаленный череп. Все они танцевали с нами на ежегодном балу в «Шлоссе». Все мы подходили поздороваться к столу бабушки Левиной, которая знала самого Падеревского![106] Солдат смотрел на меня, ожидая приказа. «Я их не знаю, – сказал я ему. – Не позволяйте себя обманывать, иначе сами окажетесь на дне ямы». Наверное, в такую минуту восприятие обостряется. Мы были в тридцати метрах от нее, но Мика, словно услышав мои слова, повернулась к бабушке и с любовью, очень бережно принялась помогать ей спускаться в кровавую могилу. Вскоре я услышал несущую облегчение смертельную очередь».
Я тщательно записываю все. Это слова Грибена, но я почувствовал нечто ужасное. Это сатори, как здесь называют неожиданное и полное осознание истины. Я осознал банальность зла. Я
Банальность зла предстала передо мной во всей своей силе. Все, что было с нами, оказалось не более чем дурацкой историей. Скандал, устроенный пьяным идиотом, который вытаптывает сад, выкрикивая слово «Возрождение»!
Кажется, здесь стало очень холодно, и молодые монахи из милосердия разводят огонь в железной печке.
Я целые часы провожу то в Нагольде, то в Аберпорте. Говорю по-английски с собственным отцом.
Я знаю, что брежу. Иногда у меня бывают минуты просветления, и тогда мне удается что-то записывать.
По-моему, у меня выпали волосы.
Меня убивают с восточным изяществом. (Я пытаюсь спрятать то, что они заставляют меня жевать. Но они насильно вливают в меня бульон, пахнущий жиром ягненка.)
Я медленно пью воду из термоса. Она уж точно чистая. Я стараюсь держаться. Сейчас утро. Вчера был решающий день для моей миссии. Приходил Просветленный, тулку Гомчен Ринпоче.
Я очнулся от забытья, потому что почувствовал, что рядом с моим помостом, перед дверью, кто-то есть.
Его величие подсказало мне, кто это. Он молчал. Казалось, он терпеливо дожидается, когда я очнусь.
Насколько я помню, он говорил едва слышным голосом, на чистом немецком языке.
– Вы должны вернуться. Вы должны уйти. Вы должны вернуться к руинам, которых заслуживаете. Ваша страна проиграла, там только руины, огонь и смерть. Уходите.
Кажется, я пробормотал имя Агарты и попытался сказать что-то о высших силах. Кажется, я смог заговорить, но не услышал собственного голоса. Нечто похожее произошло во время моей первой встречи с Просветленным, сразу по приезде в монастырь.
Я попробовал приподняться, но сил было мало. Мне не хотелось смотреть в упор на этого человека. Его лицо, само его присутствие были для меня упреком.
– В этой войне потерпели поражение все твои
Он поражал своим величием, несмотря на хрупкость. Это был не просто старец, облаченный в шелковую тунику, с морщинистой кожей, похожей на сухой пергамент.
Я уверен, это был не сон. Несмотря на то, что Гомчен Ринпоче будто излучал некое сияние, волны света.
– Поднимаются народы, долго ждавшие своего часа. И прежде всего Китай.
Я попытался настоять на своем. Пробормотал что-то о высших силах, о своей миссии достичь Агарты. Мой голос звучал слабо, издалека. И, может быть, напрасно, ведь Просветленный словно уже побывал в моих мыслях и намерениях. Я сказал ему что-то о кольце Великого Хана.
– Твой вождь горит в огне. Все кончено. Твой город сровняли с землей. Твои товарищи умирают, окруженные сталью и пламенем. Ваша страсть мертва.
Я сказал или спросил что-то о профессоре Карле Хаусхофере и команде людей, пустившихся на поиски тайных сил.
– Твой учитель сделал себе харакири, следуя обычаю японских самураев. Он вспорол себе живот острым кинжалом с бамбуковой рукоятью…
Мне нанесли глубокую рану. В маленьком зеркале я вижу состарившееся жалкое подобие самого себя.
Они думают, что сумели обмануть меня. Думают, что я потерял дар речи, сошел с ума.
Теодорих фон Хаген писал о «последней напасти на пороге безумия, в преддверии Агарты».