узнает теперь никогда, как я хочу искупить свою вину перед ним.
Сережа, ты приехал в Москву, счастливый, прославленный, но для меня ты был прежним владимирским другом. Как хорошо мне было с тобой в тот вечер!
Пойми меня, Сергей. Я рассталась с Митей Агаповым. Я думала так и была несчастна. Я стыдилась своего несчастья и старалась скрывать его. Сережа, милый мой братишка, почему я должна причинить тебе горе? Я плачу. Если бы я могла отдать за тебя жизнь!
Ты должен узнать все, Сережа. Я не обманывала тогда тебя. Разве я посмела бы сказать тебе одно слово неправды! Я говорила себе: 'Не люблю Митю' — и любила его всегда. Говорила: 'Ты не должна думать о нем' — и каждое мгновение думала. Теперь, когда его больше нет, черная ночь вокруг. Не знаю, как жить.
Прости меня. Надо было молчать и ждать тебя и постараться, чтобы счастлив был ты. Но я не могу. Страшная Митина судьба все время у меня в глазах. Она будет со мной целую жизнь. Сергей, пойми меня! Прощай'.
Не перечитывая письма, Маша заклеила конверт и вышла на улицу. Резкий холодный ветер пронизал ее. Ветер мел и кружил снег по мостовой; обледенели окна домов; волосы Маши заиндевели. Ее трясло от холода.
Она опустила письмо в ящик. Опять что-то гнало ее, и куда-то надо было спешить.
Она пришла к памятнику Пушкину. Сугробики снега лежали на плечах и открытой голове Пушкина. Он был угрюм и спокоен. Нестерпимая печаль стеснила Машино сердце. Она нашла скамью, где простилась с Митей, и опустилась на нее. Она съежилась, повернулась к ветру спиной и сидела одна возле памятника Пушкину, как воробей, который замерзает, а у него нет сил поднять крылья и лететь.
Ресницы ее на мгновение сомкнулись. Маша заснула. Нет, она не спала, она все время помнила, что рядом Пушкин, ветер сметает снег с его плеч. Белые хлопья, как птицы, летят по всему свету. И вот в саду тети Поли вишни склонили отяжелевшие ветви…
Сад цвел. Маша шла, протянув руки; вишни осыпали ее лепестками, как снегом, тихий звон провожал ее. Она знала: здесь, в саду, Митя, и искала его…
Вдруг Маша открыла глаза.
Она совсем закоченела. Часы на площади показывали половину второго.
Надо было идти на собрание.
'Зачем я иду? — думала Маша. — Я знаю, что вы скажете. Вы скажете, что я должна выполнять намеченный план и если намечено изучить на уроке деепричастие, то я должна изучать деепричастие. Надо было запереть наглухо сердце'.
Усков и Нина ждали ее на школьном крыльце.
— Машенька, родная моя, Маша! — вскричала Нина. — Расскажи нам, что с тобой случилось?
— Митя Агапов погиб, — ответила Маша.
— Неужели ты… — Усков не докончил вопроса.
Метнув в сторону мужа гневный взгляд, Нина обняла Машу и ввела в школу. Она сняла с плеч пушистый с длинной бахромой платок и закутала в него Машу.
— Бедная! На тебе лица нет.
Учителя собрались в кабинете директора.
Маша села в уголке. Лицо у нее было белее платка, хотя ее сжигал внутренний жар.
'Разве с детьми меня связывает только учебная программа? Разве сегодня я не принесла им пользы? Впрочем, не следует выгораживать себя. Я не думала о пользе. Я говорила с ними о том, о чем не могла промолчать'.
В кабинете директора ждали доклада Ускова о литературе военных лет — 'мероприятие', затеянное Евгением Борисовичем для повышения интеллектуального уровня учителей, как обозначал он в плане идейного воспитания педагогического коллектива.
— Доклад буду делать я. О состоянии учебно-воспитательной работы в школе, — коротко сообщил Евгений Борисович, не объясняя причин внезапного изменения повестки собрания.
Учителя переглянулись. Что случилось?
— Послушаем вас, — спокойно согласилась Людмила Васильевна.
Плотно сжав тонкие губы, с багровыми, словно от ожога, пятнами на грустно-серьезном лице, Борисов сортировал аккуратно исписанные листочки. Смешал, как колоду карт, отстранил: решил обойтись без записок.
— Можно начать?
Директор, шагавший вдоль стены с заложенными за спину руками, безучастно кивнул.
Борисов начал доклад. Даже враждебный Борисову человек не мог не признать, что говорил он внушительно. Веско. Бесспорно. Непоколебимая уверенность звучала в его тоне.
Он говорил, что школа должна работать бесперебойно и четко и только тогда уподобится идеально налаженному механизму, где каждая гайка на месте, служит общему делу. И это было, конечно, правильно. Кто станет возражать? Он говорил, что учебная программа — закон.
— Да! Отклонение от программы есть нарушение закона. Мы не можем допустить, чтобы учитель занимался в классе импровизациями.
Борисов взглянул на директора. Директор хмуро смотрел в одну точку. Борисов перешел к обзору работы учителей. Нетрудно было понять, что работа учителей хороша именно потому, что ею умело руководит он, Борисов.
Например. Глаза Борисова засуетились, почти искательно шныряя по лицам.
Он похвалил Людмилу Васильевну, которая интересно преподает ребятам ботанику, в чем он, Борисов, с удовольствием не раз убеждался и непременно ставил в известность роно.
— Ставил в известность роно, — настойчиво подчеркнул Евгений Борисович.
Людмила Васильевна, застигнутая врасплох, вскинула голову, брови настороженно поползли вверх, на лбу удивленно сбежались морщины.
'Ну и что? — говорило сердито-недоумевающее лицо Людмилы Васильевны. — Я хорошо работаю, а вы тут при чем?'
Но Борисов уже перебежал глазами к другой. Он хвалил теперь математичку Анастасию Дмитриевну, слух о педагогическом искусстве которой гремит по всему району, ибо он, Борисов, не устает пропагандировать опыт уважаемой Анастасии Дмитриевны. Вот образец для молодых учителей! Редкая скромность, достойная скромность и вместе с тем высокое мастерство, почти совершенство!
Сдержаннее отметив успехи еще двух-трех неплохих учителей, поощрив беззаветную преданность долгу нелюбимой ребятами воительницы за дисциплину, Борисов перешел к недостаткам. Стараясь сохранять бесстрастный тон, он сообщил собранию, какую странную картину пришлось ему наблюдать на уроке Марии Кирилловны. Только полное легкомыслие решится своевольничать столь безответственно: вместо ожидаемого ребятами, как указано в расписании, урока грамматики, на котором надлежало изучать деепричастия, ученикам безо всяких к тому поводов читалось и толковалось 'Слово о полку Игореве'! Сложнейшее произведение! Отнюдь не доступное пониманию шестиклассников, почти малышей!
— Найдется ли хоть один учитель, который пренебрег бы столь бесцеремонно педагогическими требованиями? Обсуждать с шестиклассниками то, что программой предусмотрено изучать в восьмом классе! Зачем, спрашивается, понадобилось Марии Кирилловне обратиться, вопреки всякой логике, к 'Слову'? — вопрошал Евгений Борисович безмолвных учителей и ледяным голосом отвечал: — Подозреваю: были у товарища Строговой личные побуждения, но ни я, ни ее ученики не обязаны с личными мотивами считаться. Долг есть долг. Сегодня я наблюдал возмутительное нарушение долга.
Он окончил сообщение и вытер платком выступившие над губой капельки пота, незаметно покосившись на секретаршу. Подробно ли ведется протокол? Протокол беспокоил Борисова. Что бы там ни взбрело в инспекторскую голову, в роно есть и повыше начальство. Он добьется, чтобы с протоколом ознакомились в самых высших инстанциях! Он поборется еще за свой авторитет.
В кабинете была тишина. Никто не оглядывался на Марию Кирилловну. Только любимица завуча, на уроках которой не утихала война, заскрипела стулом, обернув к Маше свое массивное тело, и в упор устремила на нее твердый взгляд.
— Это вы! — произнесла она пораженная. — Вы! Без году неделя в школе! А мы удивляемся: в