непосвященных, а те, кому даны уши — слышать — и очи — видеть, все равно целиком узнают мастера по его вещам. Таким образом, создаваемая вещь должна быть непременно целомудренной, являться заповедником, сберегающим от неразвитых людей до срока тайну творца. С другой стороны, всякая вещь, создаваемая одним человеком, обязывает другого к личному усилию для ее постижения и, значит, продолжения.
Меня лично природная стыдливость спасла от мистики, хотя я не в меньшей степени и враг тех глупых людей, которые борются с мистикой тем, что хотят совлечь покровы, сопровождающие «тайну» создания вещей. Я хорошо знаю, что после бесплодных попыток именно они-то и расплывутся в мистике и кончат свое поприще словесным блудом или радением.
К мистическим запросам лучше всего относиться, как к тем непрошеным побуждениям противообщественного характера, которыми каждый богат и «скрепя сердце», скрывая от всех, вынашивает в себе, сознавая даже их иногда, как порок. Очень возможно, что именно это «необъяснимое», сдержанное в личности, главным образом побуждает к созданию вещей как посредник между личным побуждением и общественным делом.
Я бы определил мистику как утробу, наполненную зародышами жизни, а мистиков ex officio[7] как аборт-акушеров, и ее отрицающих как ребят, вскрывающих эту утробу для постижения причины жизни. Против этих безумных попыток вскрытий утробы или непозволительных выкидышей надо объявить единственно верным путем объяснения в людях всего сущего только посредством создаваемых каждым по силе своего дарования вещей, все более и более совершенных. Кто против этого? Если нет никого, не будем спорить о мистике, а займемся разбором материалов для творчества, я не говорю о «разборе» в смысле анализа, а как в магазине люди берут товары, каждый по своей потребности, также и мы для творчества каждого возьмем материалы, согласуясь с личными средствами или, как говорят, просто любовью.
Я лично любил в молодости неизвестные страны с простейшими, верными себе людьми и животными. По своей наивности я вначале ходил за ними далеко, а после узнал, что это совсем недалеко, совсем возле себя. Теперь мое занятие открывать неизвестные страны возле себя самого. Но должен сказать, что еще робею совсем вплотную подойти к себе. Я как охотник подкрадываюсь к себе, как к зверю, тренируясь, упражняясь где-нибудь от себя по соседству. Неизвестное в себе, к чему я теперь не осмеливаюсь подкрасться, я ищу в ближайшей от меня природе, людях, и очень много дают мне мои охотничьи животные. И оттого, что я стремлюсь к неизвестному в себе через создание вещей, куда только ни брошу свой взгляд, все это для людей оказывается до сих пор неизвестным, вернее, забытым, или умершим, но воскресшим. Я в этом совершенно уверился по отзывам моих новых друзей. Не скрою, что это общество новых друзей, которое появляется постепенно по мере создания скромных моих вещей, меня очень радует. С замиранием сердца я собираю свои пироги на стол и приглашаю гостей кушать мою «Журавлиную родину». Хорошие хозяйки поймут, как я волнуюсь, ведь малейший недосмотр на кухне, и все пропадет, ничем не докажешь, ничем не оправдаешься, если блюда невкусны, будет стыдно и все. Не скрываю, дорогие гости, я буду счастлив, если вы будете со вкусом есть мои пироги, потому что живу я по общей беде моей почти пустынником, в мечтах моих «пир на весь мир», стол преогромный большой от востока до запада под открытым небом, и я не бегаю в суете, как живу, а сижу хозяином во главе стола и угощаю: «Кушайте, кушайте, дорогие гости!»
Читал вечером в рукописи «Записки» Садовского. Надо рецензию дать.
В той части «Записок», где автор говорит о предках, он довольно искусно стилизует их материалы под старые годы. Но все новое, современных Белого, Блока, Брюсова, Бальмонта, В. Иванова описывает очень слабо в лит. отношении и до крайности бессодержательно. Также нет никаких фактов, исторического свидетеля двух войн и двух революций, как будто их вовсе и не было. Почти цинично и вполне бездарно не касается их совершенно, выдвигая на первый план кутежи, а после растраты жизни болезнь свою.
Деятельные старики.
Деятельный старик делом в памяти держится, а как только умрет, и напишут об этом в газетах, и торжественно похоронят, вдруг его как бы отбросит назад за несколько десятков лишних прожитых им лет. Никакие дела и заслуги не помогают: вдруг в несколько дней старика забывают. Так, помню, было с Брюсовым и Гершензоном.
Многоследица.
Люблю, когда в заваленном снегом лесу при совершенно тихой погоде снег идет, и он, кажется, в этом мертвом, недвижном царстве как бы живет. Но еще лучше, когда в морозный день с горы в лесах увидишь — какая-нибудь неведомая деревушка поставила из всех труб своих дымы на высоту: чей выше поднимется! Дым белый взволнованный зимой в тихую погоду поутру — это самое живое и хорошее, что только может быть. А вечером тоже хорошо вернуться из леса и обрадоваться огням в замерзших окнах: кажется, до того там в тепле должны быть счастливы люди! Пусть тут же и вспомнишь всю эту бедную жизнь, но и то ничего, подумаешь: это потому, что они не знают, как жизнь хороша!
1) Дятел. 2) Полено. 3) Нерль. 4) Пчела.
Три ночи звери ходили по снегу, и оттого понять что-нибудь по следам было трудно. Была многоследица. Но, конечно, это множество следов только с виду было бессмысленно. Но каждый из этих следов подходил к лежке.
Соловей неудачно выбрал себе заячий след трехдневный и стал добирать, взлаивая время от времени. Так он делает постоянно, и я держусь его лая, а если он молчит, я потрубливаю, он прислушивается, придерживается, и мы не теряем друг друга. Он очень неудачно взял след именно самый старый. Упрямый старик, изредка взлаивая, долго шел по нему, не обращая внимания на другие следы, и мало-помалу добрался до лежки, она, конечно, была пустая, заяц спал тут третьего дня. Переспав день, заяц, конечно, пошел опять жировать, и вот по этой жировке Соловей продолжал добирать. Легко ли пройти по всем следам, оставленным зайцем в длинную зимнюю морозную ночь. Но Соловей все разобрал и тихо подобрался к новой лежке, которая тоже, конечно, была пустая. Но теперь по новой жировке разбираться ему было легче, она была свежая, и после разобранных двух жировок глаз его наметался, эту жировку он легко отличал от пересекающих ее старых жировок и так скоро добрался к месту нынешней лежки. О, великое горе! Вместо зайца на месте лежки была кровь и обглоданный до кости череп его. Белый зимний снег, равнодушный свидетель кровавого дела, предал зайца лисице, но также равнодушно выдавал нам теперь разбойника: свежий лисий след продолжался от места гибели зайца, Соловей взял его и уверенно погнал во весь дух. Лисица так объелась зайца, что едва могла бегать, и через несколько кругов я увидел ее против себя, еле бегущую с разинутым ртом, на хвосте у нее шел Соловей.
«Что же дальше было?» — спросите вы. Я ничего не скажу. Не верят охотникам, скажу: «Я убил», и — «Врет!» — скажут. А если я промахнулся и лисица, сбитая с круга, махнула и где-то в глубине лесов испарилась, — легко ли эту свою рану вскрывать охотнику? И потому я лучше скажу, как после этого дела я вышел на опушку (дым, жизнь хороша).
Вечером читал в техникуме.
Один учитель дал тему: современное сознание ставит на такую высоту человека с его достижениями,