развалившиеся шестерни и валы – остатки паромной переправы.
– Будьте осторожней с фотокамерой, – предупредил солдат Белосельцева, наблюдавшего в телевик холмы на той стороне. – Могут увидеть стекло, выстрелить по отблеску.
Белосельцев в изнеможении вытянулся на краю окопа, расстелив на земле платок, положив на него аппарат. Окоп был недорыт, наполовину наполнен рыжей горячей водой, и в воде, брюхом вверх, плавал дохлый детеныш крокодила. Казалось, он упал туда и сварился, всплыл, раздутый, канареечно-желтый, брюхом вверх, утопив чешуйчатый хвост, растопырив коготки на передних лапках.
Белосельцев смотрел на дохлого дракончика. Чувствовал исходящую от земли горячую духоту, запахи непрерывного тления. Словно земля была органической плотью, в ней шли распад и гниение, и трупные яды проникали сквозь ткань одежды, просачивались в кровь, и он сам превращался в истлевающую материю. Боролся с немощью, вглядывался через реку, через мелкие водяные вспышки, готовясь увидеть на холмах людей и машины, поймать их мощной, приближающей оптикой. Но холмы оставались пустыми, монотонно мелькали по реке венчики солнца, и он боролся с обморочностью.
Проплыла коряга, медленно развернулась расщепленным комлем. На нее порхнул, присел кулик, побежал, долбя носом. Пролетела бабочка, медлительная, кофейная, толкая воздух широкими крыльями, и он своим горящим лицом почувствовал дуновение от этих ударов. Проследил, куда она полетела, – там, в прибрежных кустах, нежно махали крыльями точно такие же бабочки. Ему захотелось поймать несколько бабочек, чтобы потом в Москве смотреть на них, вспоминать этот окоп, желтопузого крокодильчика, песчинки на черном корпусе камеры и думать: «Бабочки Рио-Коко».
Следом, на невидимых прозрачных крыльях, прилетело воспоминание, необъяснимое, случайное на этом берегу. Школьный учитель словесности, длинноногий, костлявый, со скрипучим, язвительным голосом, который вдруг менялся, наливался свежестью, музыкальной певучей силой, когда читал им сцену битвы из «Тараса Бульбы» или главу из «Медного всадника». Ученики восторгались, любили его, сотворяющего в маленьком обшарпанном классе медное, скачущее по Петербургу чудище.
Вдруг подумал о Валентине – прозрачная, бестелесная, пролетела мимо него над рекой в стеклянных переливах прохладного воздуха. И тут же возник металлический звук, слабый, расплывчатый, не имеющий прямого источника, будто слабо дребезжало все пространство вокруг. В этом дребезжащем воздухе летали бабочки, текла река, лежал его аппарат. Казалось, это она, пролетевшая, вытянула за собой этот звук, словно шарф из тончайшей металлической ткани.
Он вытянул голову, всматриваясь в холмы, ожидая увидеть машины. Но звук обретал направление, медленными валами катился по реке, еще далекий, размытый. Будто за поворотом боролся с течением буксир, тянул груженые баржи. Белосельцев смотрел вдоль реки, ожидая увидеть корабль. Но звук исходил из неба. Металлический шатер звука ниспадал, накрывал землю.
Он увидел высокий самолет, когда тот был почти над рекой. Четырехмоторную, с отвисшим фюзеляжем машину, пятнистую, с косым завершением корпуса, за которым тянулись четыре дымные тающие борозды. Следом возник еще самолет. И еще. Три самолета шли вдоль реки, быть может, уже нарушив границу, приближались, плыли над их головами. Солдат, запрокидывая молодое лицо, скаля белые зубы, выдохнул:
– «Геркулесы»!.. Десантные!.. Гринго!..
Белосельцев, выныривая из болезни, из сонной одури, щелкал, снимал. Хватал в кадры их вислые, переполненные подбрюшья. Эмблемы на фюзеляжах – белые звезды в синих кругах. Звук проникал вместе с дыханием в легкие, металлически дрожал на зубах, вызывал во рту алюминиевый вкус.
У переднего самолета в хвосте стала открываться дыра, напряженная, пульсирующая. Из нее выскочил, закружился, стал перевертываться, падать к земле темный брусок. Следом еще и еще. Белосельцев подумал, что это бомбы, стиснулся, сжался, ожидая огня и грохота. Бруски, подлетая к земле, взрывались, выдували узкое желтое пламя струей вниз. Из пламени раскрывался огромный белый пузырь – парашютный купол. Натянутые стропы качались. На них, пятнистые, увеличенные объективом, отпускались танкетки – гусеницы, плоские башни, пушки падали на парашютах в холмы. Из других самолетов, как из туловищ плодоносящих, пульсирующих бабочек, сыпалась черная икра, бесчисленные, засевающие небо яички. Вспыхивали белыми струйками. Раскрывались парашютами. Десантники занимали все небо, на разных высотах снижались к реке, на оба берега, на головы им, лежащим.
Белосельцев оставил камеру, стоял на коленях, понимая, что свершалось невозможное, отдаляемое, заклинаемое. Одолело все заклинания, отвергло все молитвы. Сбывалось ее пророчество об огромной беде и несчастье. Война засевала землю темными порошинками, и он, военный разведчик, видел ее начало на безвестной реке, не мог известить о ее начале, послать шифрограмму в Центр, выйти в эфир с открытым текстом экстренного сообщения. Первый удар войны, разящий лязг гусениц придется сейчас по нему. И только после того, как его не будет в живых, война разрастется, как липкое пятно огня, сжигая, испепеляя режимы, свирепо перекидываясь из страны в страну, перемахивая континенты, стремительно расширяясь по всем океанам, от полюса к полюсу, начиняя небо армадами бомбовозов, вышвыривая из-под вод шипящие факелы ракет, превращая мировые столицы в красные зловонные кратеры. И земля, как огромный обугленный клубень, выпавший из костра, в завитках ядовитого дыма. И все реки земли – Волга, Рейн, Миссисипи и эта безвестная Рио-Коко – будут течь среди горячего пепла, излучая ртутные отсветы.
Это длилось мгновение. Молниеносный, связанный с Концом Света кошмар. Белосельцев одолевал наваждение. Снимал маневры – пропадающие за холмами танкетки, садящиеся за леса парашюты. Самолеты исчезли. Гасли дымные шлейфы. Небесный звук пропадал. Черноглазый сандинист сжимал ручной пулемет, бормотал ненавидяще, хрипло. Они вернулись в казарму, и Белосельцев с изумлением почувствовал, что болезнь его отступила. Жар спал. Остался у мелкого окопа, в котором плавал мертвый желтопузый дракончик.
Они катили в сосняках в пограничный поселок Васпам. Джонсон за баранкой рассказывал:
– Вы не увидите жителей. Мы были вынуждены эвакуировать все население, не только индейцев. «Контрас» захватили Васпам и держали его целые сутки. Четыре раненых пограничника попали им в плен. Они заколотили их в деревянные ящики, как в гробы, и кинули в реку. Переоделись в их форму и, когда прилетел из Пуэрто-Кабесас наш вертолет, захватили пилотов и замучили до смерти…
Они въехали в Васпам на берегу Рио-Коко. Улицы и деревья, дома и церковь, отражавшая стеклами вечернее солнце, показались Белосельцеву странно знакомыми. Словно он их видел когда-то. Но вот – когда, он не помнил.
Оставили машины у здания муниципалитета, похожего на игрушечный лепной дворец с неровными колоннами, мятым фронтоном, кургузым обелиском у входа. Из дворца была вынесена вся мебель, поставлены двухэтажные солдатские койки. Пограничники строились, гремели башмаками, лязгали оружием, колотили в железное било. Унылые, гулкие удары отрывались от била, летели над рекой, и кто-то невидимый на той стороне собирал и пересчитывал эти удары.
Белосельцев и Сесар шли по пустынным улицам, и поселок был похож на стоп-кадр. Шагая среди чужой природы, чужой архитектуры, он продолжал угадывать – что напоминает ему это безлюдье, эти улицы без пешеходов и экипажей, эти окна без человеческого лица, печные трубы без дыма. Быть может, сказку, что читала ему мать во время болезни – про кота-баюна, про сонное царство, где люди превращены в деревья и камни.
Сквозь распахнутые двери вошли в дом. Убранство не было потревожено. Шкаф с посудой. Лампа под абажуром. На столе тарелки и чашки. На подставке фарфоровый чайник. Вот-вот войдет шумная большая семья – рассядутся, задвигают стульями, хозяйка внесет горячее, окутанное паром блюдо. Но никто не шел. Большой деревянный стол прорастал травой. Зелень узко лезла из-под тарелок и чашек. У хлебницы тянулся вверх желтый живой цветочек. Из кровати, из-под вислого балдахина, вдруг шумно выскочила лохматая собака. Сверкнула зелеными глазами, процокала когтями и скрылась в кустах. И этот оборотень не испугал, а лишь усилил воспоминания. Мать читает о царевиче и сером волке, а он слушает, разглядывая таинственный узор на ковре.
Сад за домом был в плодах. Круглые глянцевитые деревья светились оранжевыми шарами апельсинов, золотыми лимонами, смуглой хурмой и инжиром. Деревья изнемогали от бремени, страдали, кричали, тянули ветки, взывая о помощи. И этот перезрелый неубранный сад, ненужное, напрасно существующее обилие были из тех же детских преданий. О какой-то яблоне в чистом поле, умоляющей путника сорвать с ветки