– Вы прелестная женщина, Мария, – сказал Белосельцев и на секунду коснулся ладонью ее затылка, где пролегала теплая ложбинка.
На ветровое стекло упали тяжелые водяные капли. Превратились в мелкую пудру огней. Он смахнул их щетками, заметив, как гнутся от ветра пальмы. Дождь, который надувало с утра, приблизился с океана, встал над городом, роняя первые тяжелые капли.
– Я мечтала стать лингвистом. Все говорили, у меня дар к языкам. А я пишу листовки, готовлю воззвания… Если бы хоть ненадолго уехать в Европу, в Париж или в Лондон! Чтобы засыпать без страха, просыпаться без страха. Чтобы люди перед сном не клали под подушку оружие. Чтобы, садясь за рабочий стол, открывая ящик стола, не бояться, что грянет взрыв. Не осматривать каждый раз сиденья машины и багажник в поисках бомбы… Если здесь в магазине или на улице человек слишком пристально посмотрел на меня, это не значит, что я ему нравлюсь. Это может значить, что он следит за мной и мне нужно от него укрыться. Когда мне в офис приносят корреспонденцию, бандероль, я боюсь ее вскрыть, ибо это может быть взрывпакет. Месяц назад нашей сотруднице Кларе оторвало обе кисти, когда она вскрывала посылку, присланную в наше представительство… Здесь нет ни минуты покоя! Я чувствую себя под прицелом. Чувствую, кто-то целится в меня сквозь окно, когда я работаю. Целится, когда я сплю… Вы не представляете, что значит дружить с людьми, а потом они уезжают, и половина из них не возвращается, и ты видишь их на газетных фотографиях убитыми, в луже крови, или перед казнью, в зале суда. Вы не представляете, что значит любить человека, быть замужем и уже пять лет не видеть его. Знать, что его мучают, терзают, бьют и, может быть, в эту минуту, когда мы едем с вами, его душат петлей в камере или засовывают под язык электрическую клемму.
Она закрыла лицо руками, и дождь с океана швырнул в лобовое стекло грохочущую струю воды. Белосельцев гнал что есть силы, словно хотел выскользнуть из-под этой тяжелой темной воды, зашумевшей вдруг на асфальте, промчаться этот мучительный отрезок пути, где ей было больно.
– Дорогая Мария, вы устали, измучились. Вы молодая, прелестная. Вы еще будете счастливы. – Он старался ее утешить, поддержать ее колеблемый дух, и она благодарно прижала ладонь к его руке.
– Вы знаете, что мне часто снится? Дверь!
– Какая дверь?
– Меня собирались пустить на свидание к мужу. Привели в тюрьму. В этой тюрьме меня больше всего поразила дверь. Это был подземный коридор без дневного света с тусклыми зарешеченными лампами. Каменный, допотопный, средневековый, но с новенькими, установленными у потолка телекамерами. И повсюду были двери, бесконечный ряд одинаковых дверей, ведущих в камеры. Каждая была сделана из толстенных досок, как будто из борта старинного корабля. Я подумала, наверное, на таких кораблях к нам когда-то приплыли голландцы, приплыл Ван Риебек, а потом из этих галеонов сделали тюремные двери для африканцев. Доски были окованы толстым железом, покрыты зеленой масляной краской, как броневики. На них были навешены тяжелые засовы и скобы старинной кузнечной работы, с колесами и рычагами. Потом поновее, заводской выделки, с английскими замками. И совсем новые, хромированные замки с автоматикой и сигнализацией. Каждую эпоху белые навешивали на эту дверь, за которой томились африканцы, все новые и новые замки, не убирая старых. Все замки работали, все смазывались, все не пускали. Дверь напоминала какую-то жуткую машину. За одной из этих дверей был мой муж. В последнюю минуту тюремщики раздумали и не пустили меня. Я только видела дверь и чувствовала, что за ней мой Авель, его глаза, губы, мускулы, дыхание. Отделены от меня этой железной машиной. С тех пор мне стала сниться эта дверь. То реже, то чаще. Сейчас она мне снится все время. Огромная, в замках, в зубчатых колесах. Я просыпаюсь с криком, и мне кажется, в комнате еще присутствует ее масляный, железный дух!
Они проезжали мимо отеля «Полана», мутно озаренного, размытого ливнем, похожего на огромный корабль, плывущий по черной воде, с отражениями белых дрожащих огней. Белосельцев остановил машину.
– Зайдем ко мне на минуту… Я подарю вам альбом с видами Москвы… Мы выпьем чашечку кофе..
– Зайдем, – согласилась она.
Вышли из машины, и вода окатила их холодом, словно кто-то темный, блестящий, шумный положил им на плечи прохладные руки, ощупывал спину, живот, ополаскивал лицо холодными плещущими ладонями. Пока шагали к порталу отеля по блестящему, как антрацит, асфальту, вымокли. И, принимая от портье ключ с медной литой бляхой, он видел, как прилипло к ее груди темно-малиновое платье и соски выдавились сквозь мокрую ткань.
Шли по стеклянному коридору молча, не глядя один на другого. Сквозь размытые, водяные стекла был виден зеленый пустой бассейн, в котором кипел изумрудный ливень, белые стулья и столики, на которых шипела и дымилась вода. Вставил в замок тяжелый ключ. Пропустил ее в глубину неосвещенного номера с незанавешенным окном, за которым, темный, неразличимый, смятый ветром, дышал океан, посыпанный ливнем, без огней, с белыми рулонами пены у набережной, где горели одинокие, затуманенные огни. Комната с мягкими, бесшумными коврами скрыла их от внешнего мира, и они оказались одни, окруженные огромным, прилетевшим из океана дождем. Этот дождь был послан для них кем-то невидимым и огромным, укрывшим их в свои туманы, водяные хлюпанья, окруживший непроницаемой завесой, сквозь которую они стали невидимы для друзей и врагов, отделены от прошлого и от будущего, помещены под водяной купол, где скрылись от зол и опасностей.
Он обнял ее. Некоторое время стоял, чувствуя, как подымается от дыхания ее грудь и сквозь мокрое платье и прилипшую к его груди рубаху давят ее тугие соски. На столе стояла стеклянная ваза с вишнями, яблоками, большими грушами, мохнатым чешуйчатым ананасом. Стекло переливалось, отражая дождь. В каждой вишенке, в каждом глянцевитом яблоке отражался черный океан. Поцеловал ее губы, большие, мягкие, недвижные, трогая их своими губами, как дольки сочной нарезанной груши, чувствуя их сладость, влажную мягкость. Она взяла ладонями его за голову, сжала виски и жадно, сильно поцеловала. И он почувствовал, как теряет сознание на колыхнувшемся полу, начинает плыть, словно в невесомости, вращаясь в пространстве, потерявшем ось симметрии.
Его рука гладила ее теплую влажную спину, кромку мокрого платья, маленький твердый замочек «молнии», за который он потянул. И платье вдруг упало, все разом, ленивой волной скатилось к ее ногам. Она стояла на красневшем ворохе, словно черное божество на коралловом цветке, среди океана, дождя, белого кружевного прибоя, набегавшего на туманные, жемчужные фонари. Он не касался ее руками. Пугался, что она исчезнет, что чудо ее появления кратковременно. Медленно целовал ее закрытые веки, прохладные плечи с теплой маленькой выемкой у ключицы, длинные глянцевитые груди, завершавшиеся большими, похожими на фиолетовые сливы сосками, ее теплый душистый живот, пахнущий медовой дыней, широкие бедра, казавшиеся выточенными из черного стекла, ее густой плотный лобок, точно такой же, высокий, треугольный, как на резных фигурах, вырезанных из черного дерева африканским художником.
Она что-то произнесла над его головой, непонятное, на своем африканском наречии. И, поднимая ее на руки, шагая с ней от окна, он видел стеклянную вазу и свисавшую с нее темную гроздь винограда.
Она снова что-то сказала, невнятное, как слабый стон. Он на мгновение открыл глаза. Увидел близко ее дышащие темно-красные губы, белую полоску зубов, выпуклые, с перламутровым отливом веки. Ее лицо было черным, блестящим, словно покрыто лаком. Разноцветным и резным, как африканская маска, инкрустированная перламутром, пропитанная цветочными соками, разноцветными глинами. Слова, которые она произнесла, были заклинанием неизвестного божества, у которого она то ли просила прощения, то ли молила о продлении счастья.
Красное, голубое, зеленое. Жемчужно-белое, огненно-желтое. Крыло африканской бабочки. В глубину, в сочную сердцевину цветка, в клейкую медовую сладость, в раструб лепестков, в дрожащую сочную мякоть. Цветок увеличивался, раскрывал огромные лепестки, превращался в жаркое солнце, в слепящий взрыв, подбрасывая его на огромной волне, выталкивая из бытия, помещая в бестелесную неподвижность, в ослепительную пустоту.
Медленно гасло. Возвращало его обратно в бытие, в сумерки номера, в мерцающую темноту окна, за которым полоскал дождь и, терзаемый ветром, дышал океан.
Они лежали на измятом белом пологе, не касаясь друг друга, среди мерного рокота ливня. На столе мерцала стеклянная ваза со свисавшими виноградными гроздьями и косматым пером ананаса. Он думал, что Бог, принимая обличья то неопалимого тернового цветка, то звучащего из облака голоса, то белого голубя,