Пальнем-ка пулей в Святую Русь
В кондовую,
В избяную,
В толстозадую!
Эх. эх, без креста!..
Вот почему в 'Двенадцати' существенно именно то, насколько органически вырастает это поэма из всего поэтического опыта Блока, из тех художественных постижений и символов, в которых раскрылось ему религиозная трагедия его собственной жизни. Снежная мятель, веянием которой он окружил свою поэму, звучала ему гораздо раньше в стихах о снежной вьюге, о снежной любви и Снежной Леве и стала привычным 'ландшафтом души' в пору ее мистических восторгов и падений; и даже в 'Стихах о России' уже намечено дальнейшее развитие этой художественной темь: 'Где буйно заметает вьюга до крыши утлое жилье', 'Так стоишь под мятелицей дикой, роковая, родная страна'. Быть может, не случайно и это совпадение образов с эпиграфом из пушкинских 'Бесов', который предпослан Достоевским его роману на ту же тему. Любовь красноармейца Петрухи к проститутке Кате, внезапно вырастающая до размеров центрального события 'политической' поэмы, рассказана еще прежде в его цыганских стихах. Это-духовный максимализм в любви, который описал Достоевский словами Димитрия Карамазова о Грушеньке ('у Грушеньки, шельмы, есть такой один изгиб тела…', и который увлекает нас в любовной лирике III тома:
Ох, товарищи, родные,
Эту девку я любил…
Ночки черные, хмельные
С этой девкой проводил…
Из-за удали бедовой
В огневых ее очах,
Из-за родинки пунцовой
Возле правого плеча,
Загубил я, бестолковый,
Загубил я сгоряча… ах!
Наконец, покрывающее победные мотивы народного бунта настроение без исходной тоски, пустоты и, бесцельности жизни, тяжелого похмелья, 'ацедии', также знакомо нам из стихов III книги, и здесь играет существенную роль, как религиозное отчаяние, которое следует за опьянением религиозного бунта:
Ох ты горе-горькое
Скука скучная
Смертная!
Уж я времечко
Проведу, проведу…
Уж я темечко
Почешу, почешу…
Уж я семечки
Полущу, полущу…
Уж я ножичком
Полосну, полосну…..
…Упокой, Господи, душу рабы
твоея…
Скучно!
Погрузившись в родную ему стихию народного восстания, Блок подслушал ее песни, подсмотрел ее образы, родственные его собственным настроениям, как человека из народа, — но не скрыл их трагических противоречий, как и в своей судьбе не умолчал о разорванности, запутанности безысходности страдания, — и 'с дал никакого решения, не наметил никакого выхода: в этом-его правдивость перед собой и своими современниками, мы сказали бы: в этом его заслуга, как поэта революции (не как поэта-революционера. В этом смысле 'Скифы' гораздо дальше отстоят от первичного и подлинного творческого переживания, гораздо рациональнее и тенденциознее, а 'Россия и интеллигенция' находятся не самой периферии творческого постижения событий и так же условны, как любой коментарий со стороны, в отчетливых и отвлеченных логических понятиях пытающийся приблизиться к подлинному и насыщенному жизнию видению поэта.
Религиозный суд над поэмой 'Двенадцать'- не дело, нашего времени, слишком непосредственно и остро ощущающего противоречия старого и нового мира. Трудно, однако, и здесь, при чтении современной поэмы, не вспомнить Достоевского, не менее Блока ощущавшего стихию народную; несмотря на свое официальное славянофильство и церковничество, Достоевский впервые усмотрел в ней черты религиозного бунта, 'с Богом или против Бога'. В известном рассказе 'Влас', почти пятьдесят лет тому назад, ('Дневник Писателя' за 1873 г. он отметил в своем герое эту 'потребность хватить через край; потребность в замирающем ощущеньи, дойти до самой пропасти, свеситься в нее наполовину, заглянуть в самую бездну и-в частных случаях, но весьма нередких — броситься в нее, как ошалелому, вниз головой *. Это потребность отрицанья в человеке, иногда самом не отрицающем и благоговеющем, отрицания всего, самой главной святыни сердца своего, самого полного идеала своего, всей народной святыни во всей ее полноте, перед которой сейчас лишь благоговел ** и которая вдруг как будто стала ему невыносимым каким то бременем…' и т. д.
*Ср. у Блока 'Авиатор': 'Или восторг самозабвенья губительный изведал ты, безумно возалкал паденья, и сам остановил винты?'
** Ср. у. Блока 'попиранье заветных святынь…'
Достоевский рассказывает следующий случай. Молодой крестьянин в порыве религиозного исступления, богоборчества, индивидуалистического дерзанья ('кто кого дерзостнее сделает') направляет ружье на причастие ('пальнем-ка пулей в Святую Русь!'), и в минуту свершения святотатственного деяния, 'дерзости небывалой и немыслимой', ему является 'крест, а на нем Распятый'. 'Неимоверное видение предстало ему… все кончилось'. 'Влас пошел по миру и потребовал страдания'. Не такое ли значение имеет приимиряющий образ Христа и в религиозной поэме Александра Блока?
IV
Значение Блока, как художника слова, яснее будет другим поколениям его читателей. Если пристрастие современника не обманывает нас, он займет свое место среди первых русских лириков- наряду с Державиным, Пушкиным, Боратынским, Тютчевым и Лермонтовым. За это говорит художественная насыщенность и завершенность его третьей книги, в своей окончательной редакции (1921 г. — события небывалого в истории новейшей русской поэзии. Но будучи в этом смысле явлением абсолютно значительным, сверхисторическим, поэтическое творчество Блока сохраняет глубокое своеобразие исторического момента: стихи его были событием в истории русской романтической лирики, они имеют традицию и оказали влияние, которое очевидно уже теперь, но о размерах которого мы можем говорить в настоящее время еще только приблизительно и в самой общей форме.
В романтической поэзии мир является нам поэтически преображенным и просветленным. Основным приемом романтического преображения мира служит метафора. Поэтому, с точки зрения истории стиля, романтизм есть поэтика метафор.
Мы называем метафорой употребление слова в измененном значении (т. е. в 'переносном смысле', основанное на сходстве. Так, звезды напоминают жемчуг; отсюда метафоры — 'жемчужные звезды', звезды — 'жемчужины неба'. Небо напоминает голубой свод купол или чашу; обычные метафоры литературного языка — 'небесный свод', 'небосвод', 'небесный купол'; более редкая, специально поэтическая метафора-'небесная чаща'. Оба метафорических ряда могут вступить в соединение; тогда звездное небо становится — 'жемчужной чашей'. Такое метафорическое иносказание обладает способностью к дальнейшему самостоятельному развитию, следуя внутреннему, имманентному закону самого поэтического образа. Если небо — жемчужная чаша, то чаша может быть наполнена 'лазурным вином'; поэт, охваченный