а чернильными авторучками писать нам запрещали. Перья же, которыми мы писали, часто ломались, и потому почти у всякого мальчика при себе был запас — несколько перышек в коробочке, которая лежала в брючном кармане.
Работа над домашними заданиями была в разгаре. Капитан Хардкасл восседал перед нами, пощипывая свой оранжевый ус, дергая головой и урча под нос. Его глаза буравили собравшихся, выискивая непорядок. Если и слышались какие-то звуки, то разве лишь пофыркивания самого капитана, да еще шуршание бумаги и тихий скрип перьев. Изредка раздавалось негромкое, но пронзительное «пинь!» — это означало, что какой-то школьник слишком уж глубоко обмакнул перо в маленькую чернильницу из белого фарфора.
Катастрофа разразилась, когда я как дурак воткнул кончик своего пера в столешницу парты. Перо сломалось. Я знал, что запасного перышка у меня в кармане нет, но если сдать незаконченную работу, то никаким сломанным пером оправдаться бы не удалось. В тот день в качестве задания мы писали сочинение, а тема была такая: «История жизни одного Пенни» (это сочинение про мелкую монетку, оно до сих пор хранится в моем архиве). Начало у меня получилось очень складным, и все шло просто замечательно, как вдруг сломалось это самое перышко. До конца часа оставалось еще минимум полчаса, и не мог же я просидеть все это время ничего не делая. Поднять руку, чтобы сообщить капитану Хардкаслу о своем несчастье, я тоже не мог. Боялся, страшно было. И самое обидное, я в самом деле хотел дописать это сочинение. Я уж точно знал, что должно было случиться с моим пенн на следующих двух страницах, и мне казалось невыносимым оставлять все это недорассказанным.
Я поглядел направо. Мальчика за соседним столом звали Добсон. Он был мой ровесник и славный малый. Даже теперь, шестьдесять лет спустя, я все еще помню, что отец Добсона был врачом и что этот Добсон жил в Аксбридже, в графстве Миддлсекс.
Я мог дотянуться рукой до парты Добсона — настолько до нее было близко. И я подумал, что можно рискнуть. Голову я склонил к парте, но при этом очень старательно следил за капитаном Хардкаслом. И когда мне показалось, что наставник отвернулся, я приставил ладонь трубочкой ко рту и зашептал:
— Добсон… Добсон… Перышко взаймы дай, а?
И вдруг наверху зала все взорвалось. Капитан Хардкасл вскочил на ноги и, тыча указательным пальцем в меня, закричал:
— Вы разговаривали! Я видел, что вы разговаривали! Не вздумайте отпираться! Я точно видел, что вы разговаривали, прикрыв рот ладонью!
Я оцепенел от ужаса.
Все перестали писать и стали оглядываться.
Лицо капитана Хардкасла поменяло расцветку с красной на густо-фиолетовую, и он все время дергался как бешеный.
— Будете отпираться? — кричал он.
— Нет, сэр, н-н-но…
— Так он еще и отпирается! Признавайтесь: вы болтали! Вы хотели, чтобы Добсон вам помог с сочинением, верно?
— Н-нет, сэр, я не просил его об этом, Я не болтал.
— Понятно, он, конечно, не болтал! А кто же, спрашивается, звал Добсона? Или вы решили полюбопытствовать, как его здоровье?
Надо еще раз напомнить читателю, сколько мне тогда было лет. Не был я самонадеянным четырнадцатилетним юнцом. И двенадцати- или хотя бы десятилетним я тоже не был. Мне было девять с половиной, а в таком возрасте человек, как правило, еще плохо оснащен для противостояния взрослому мужчине с оранжево-красной шевелюрой и бешеным нравом. И не остается ничего иного, кроме как трястись и заикаться.
— У… у меня перышко сломалось, сэр, — прошептал я. — Я… я… хотел попросить у Добсона д- доктору-гое, ес-с-ли у него есть запасное, сэр.
— Вы лжете! — заорал капитан Хардкасл, и в голосе его слышалось торжество. — Я всегда знал, что вы врунишка! Да еще и болтун!
— Перышко мне т-только нужно было, сэр, и все.
— На вашем месте я бы лучше молчал! — громыхал голос с возвышения. — Вы только увеличиваете свои неприятности! Даю вам «полоску»!
Эти слова предвещали мне жуткую, страшную участь. «Даю вам полоску!» Я кожей ощущал прилив сочувствия со всех сторон — каждому было меня жалко. Но никто даже не пошевельнулся и не издал ни звука.
Тут мне придется объяснить вам систему «звезд и полос», действовавшую в школе св. Петра. За очень хорошую работу вас награждали четвертью «звезды», и перед вашей фамилией в списке учеников на доске объявлений ставилась цветным мелом красная точка. Когда четвертушек становилось четыре, красная линия соединяла точки между собой, и у вас получалась целая «звезда».
За очень плохую работу или неподобающее поведение вы получали «полосу», и это автоматически означало, что директор вас вздует.
У каждого наставника было две тетрадки с бланками для четвертушек звезды и для полос; они эти бланки заполняли, подписывали и вырывали в точности так, как чеки вырывают из чековой книжки. Бланки звезды были розовыми, а бланки полос — какого-то зловещего сине-зеленого цвета. Мальчик, получивший звезду или полосу, прятал заполненный бланк в карман, и на следующее утро после молитвы директор вызывал получивших, и те выходили из строя и отдавали их директору. Получить полосу считалось серьезным наказанием, и их давали редко — за неделю, как правило, ими удостаивали не более двух-трех учеников.
И вот теперь капитан Хардкасл вручал такую полосу мне.
— Подойдите сюда, — приказал он.
Я вышел из-за парты и побрел к возвышению. Он уже успел вытащить сине-зеленую тетрадку для полос и начал заполнять один из бланков. Писал он красными чернилами, а в графе «Причина» написал: «Разговоры во время выполнения домашнего задания, попытки пререкания и ложь». Расписавшись, он вырвал заполненный бланк, а потом еще долго заполнял корешок бланка. Наконец, держа этот ужасный клочок сине-зеленой бумаги в руке, он помахал им в моем направлении, но на меня не глядел. Я взял бланк и вернулся к своей парте. Вся школа во всей глаза следила за тем, как я иду.
До конца часа домашних заданий я сидел за партой и ничего не делал — без перышка как я мог написать хоть слово для «Истории жизни одного Пенни»? Пришлось дописывать свое сочинение на следующий день, пока остальные играли на спортплощадке.
Утром следующего дня, сразу после молитвы, директор вызвал тех, кто получил четвертушки звезд и полосы. Кроме меня, никто не вышел. По обе стороны от директора восседали учителя, и я мельком взглянул на капитана Хардкасла. Руки он скрестил на груди, голова дергалась, молочно-белые глаза напряженно следили за мной, лицо все еще тускло светилось вчерашним торжеством.
Я протянул директору листок. Директор взял бланк и прочел написанное там.
— Соблаговолите явиться в мой кабинет, — сказал он, — как; только это все кончится.
Через пять минут, семеня на цыпочках и ужасно содрогаясь, я открыл обитую зеленым сукном дверь и вступил в приемную директора — священную обитель.
Я постучался.
— Войдите!
Я повернул ручку и вошел в большую квадратную комнату с книжными шкафами, стульями и огромным письменным столом, обитым красной кожей.
Директор сидел за этим самым столом и вертел в пальцах мою полосу.
— Что вы можете сказать в свое оправдание? — спросил он, и промеж его губ опасно сверкнули белые акульи зубы.
— Это была не ложь, сэр, — сказал я. — Честное слово, сэр, я не врал. И не пытался отпираться.
— А капитан Хардкасл утверждает, что вы делали и то, и другое. Или вы хотите сказать, что капитан Хардкасл — лжец?
— Нет, сэр. О, нет, сэр. У меня перышко сломалось, сэр, и я просил Добсона дать мне взаймы