Ведь будут наказывать за непослушание — все просчитал человек, сидящий в кошке. Умная голова!
Большинство мыслей и ощущений Ивана Ильича были вне слов или слов, употребленных невпопад; начатые рассуждения он чаще всего упускал, не додумывал до конца; одно ощущение сбивалось другим, как набежавшей волной, и выскакивало на поверхность в другом, порой неожиданном месте. И это биение и пустовороты мыслей изнуряли его.
«Почему меня не убили в войну? Почему не расстреляли за трусость? Ведь тоже чего-то боялся. Чего?» — Иван Ильич задумался в поисках объекта страха. И тут до него как бы дошло: он боялся только за других. И этот страх был порой страшнее, чем у иного за собственную шкуру.
Он вдруг увидел огромную рыжеватую крысу, по-своему красивую и сытую, которая, выскочив из-под наваленной тары, затрусила неспешной рысью через дорогу; она вела себя с непринужденностью домашнего животного, каковым, наверное, и сделалась. Даже собачонка не увидела в ней врага, а умная кошка, наверное, решила, что воевать с такой громадиной себе дороже станет. И, сидя на скамейке, принялась вылизывать живот под передней лапкой.
Ивану Ильичу показалось, что наглость крысы — знак грядущих бед, знак конца… Девочка в синем платьице с бантом с ужасом глядела на крысу.
— Теперь я всегда буду ее бояться, — сказала она бабушке, которая сама была напугана до смерти.
— Не бойся, — сказал Иван Ильич. — Они людей не трогают, они живут на помойках с воронами.
Девочка задумалась, осмысливая новые для себя сведения о сожительстве ворон с крысами.
— Такому большому, — сказала ставшая вдруг кокетливой бабушка, бояться нечего.
— Я там живу, — сказал он девочке и показал на балкон, что, наверное, следовало понимать как готовность явиться защитником при нападении крыс. Подал ей остаток булки. — Покорми этих… уток.
Кокетливая бабушка вдруг рассмеялась: ей показались уморительно похожими старик, впавший в детство, и внучка, горячо переживающие возню уток.
Когда девочка с бабушкой ушли (бабушку он не заметил), вдруг подумал: «Девочка уже не боится, а я буду бояться, что она может испугаться, а я не смогу ей помочь и успокоить. Интересно, почему у Николая нет детей? Может, он сам не способен? И такое бывает».
Он проснулся среди ночи весь в слезах: жалко было людей, таких слабых и глупых, которые делают все, решительно все во вред себе и своим детям, даже еще не родившимся; жалко рыжих уток за несообразительность; собак, которых предали (а за предательство будет расплата), кошек, воробьев, детей, деревья, не способные уйти из города, отравленного выхлопом, и даже кинотеатр «Баку», с которого осыпается облицовка.
А под утро приснилась Маша. Она, стоя спиной, — сразу узнал ее — месила тесто. Он крикнул:
«Почему в темноте? Свет включи!»
Она стала медленно поворачивать голову, и он вдруг испугался: ведь она умерла, и лица у нее, наверное, теперь нет. И проснулся.
Ну чего испугался? Чего?
Он вспомнил разговор с Сонькой, которая при каждой встрече принималась его обвинять в смерти Маши: не могут женщины умирать от инфаркта.
— Это ты ее довел своим эгоизмом, себялюбием, черствостью, своей дубовой башкой.
Он только руками разводил, так как ни от какого обвинения не считал себя вправе открещиваться: он и эгоист, и себялюбец, и дурак, и трус… Ах, почему его до сих пор не расстреляли? Тогда бы он ни о чем не думал, ничего не боялся, не дрожал даже от холода.
Глава четырнадцатая
Серафимовна приняла таинство Святого Крещения, но это не очень сильно повлияло на ее душу. Она ходила в храм, ставила свечи и опускала деньги в ящик на ремонт, полагая, наверное, что Бог — нечто вроде собеса или профсоюза, где можно рассчитывать на помощь всякому, кто сам не забывает об уплате членских взносов. Причем делала это втайне от Соньки, зная, что та поднимет ее на смех и будет со знанием дела (знает до черта!) доказывать, что Православие давным-давно устарело, так как нисколько не изменилось с апостольских времен, хотя апостолы ходили пешком, а нынешний Патриарх ездит на иномарке.
Серафимовне не хотелось, чтобы ее подруга вообще касалась Церкви: обязательно выйдет какая-то гадость.
Однажды, правда, случился разговор, когда на кухне столкнулись Сонька и Шавырин, явившийся за какой-то авиационной книгой. Попивая кофе и покуривая, Сонька затеяла разговор о религии, полагая, наверное, срезать «этого антисемита» на глазах простодушной Серафимовны.
Шавырин, позевывая, пробормотал:
— Когда говоришь с мирскими людьми, не говори о духовном.
Сонька не ожидала такого нахальства и сорвалась на крик:
— Да я духовнее тебя в тыщу раз! А в церкви мне делать нечего! Бог у меня в душе!
— Всегда? — вопросил с видом кротости Шавырин.
— Бог? Да, всегда!
— Ну, если бы такое мы, — он поглядел на Серафимовну, — услышали от Серафима Саровского, то эти слова имели бы вес. Когда же такое говорит обыкновенный обыватель из вчерашних коммунистов, то мы вправе поинтересоваться: в результате каких таких духовных подвигов вы достигли таких успехов? Расскажите, как переживаете присутствие Бога в душе?
— Я не нуждаюсь в посредниках. Особенно в таких, как вы, господин Шавырин! И еще. Христос говорил много умных вещей, но о Церкви не говорил.
— Говорил. Он сказал так: «Созижду Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее». От Матфея. Глава шестнадцатая. А остальное — молчание.
Потом Сонька поливала на чем свет стоит литературного «негра» (за глаза, разумеется): она ему и работу дала, и он кормится с этой работы, а он ее предал, и он пьяница, бездарь, бездельник, халявщик и никакой не верующий, так как жрет свинину в Великий пост. И вообще антисемит. Последнее было явной ложью: Шавырин никогда об евреях не говорил.
Иногда Серафимовне хотелось взять что-нибудь тяжелое — хотя бы огромную бронзовую пепельницу, полную вымазанных жирной помадой окурков, и ударить старуху по башке, чтобы заткнула свою страшную, почему-то с черным небом пасть. Ну зачем кому-то знать, что покойный красавчик Витек был голубым? И был ли? Умер человек — чего теперь цеплять его?
— Зачем вам все это? — иногда вопрошала Серафимовна после очередного рассказа об интимной жизни знаменитости или просто знакомого.
— Профессиональное любопытство, — отвечала Сонька с мнимо виноватой улыбкой и разводила руками.
Но если Сонька не приходила, Серафимовна скучала.
Сонька явилась, как всегда, без предупреждения.
— Проходила мимо, дай, думаю, зайду. Отыскался наш Иоанн Златоуст? Сонька была чем-то радостно возбуждена, насмешлива и словно готовилась выложить какую-то страшную или смешную тайну. Серафимовна насторожилась.
— Не знаю, что и думать, — ответила она, испытывая странное беспокойство.
— Что с тобой, милочка?
— Со мной ничего.
— Не лги. Ты дрожишь. С чего бы это? — Сонька стала поглаживать Серафимовну по плечу. — Ушел наш герой к Ольге Васильевне. Не грусти. На него всегда бабы вешались гроздьями.
Сонька безотрывно, с фальшивым сочувствием пялилась на подругу своими черными, но начавшими рыжеть глазами, а сама едва сдерживала смех.