беседовал с ней. С отцом он тоже поговорил и сумел его убедить. Потом он поговорил с папиными и мамиными родителями. И все они в свою очередь старались переубедить маму. Она так молода, сама-то еще почти ребенок. Она просто загубит свою жизнь. А у нее ведь так много разных талантов. И ей все равно не под силу обеспечить девочке необходимый уход. Существуют учреждения, специально предназначенные для таких детей. Аргументы сыпались на маму градом. Она лежала в одноместной палате. Каждый четвертый час туда привозили аппарат, отсасывавший у нее молоко. Несколько раз в день приходил кто-нибудь из родственников, врачей и специалистов и объяснял ей, что так будет лучше для нее, для ребенка и отца. А она все время говорила «нет». Под конец папе удалось ее уговорить. У него была с собой бумага, и мама ее подписала. Иначе бы он ее бросил. Он этого не говорил, но она это чувствовала. Они поженились только недавно, но отец не остался бы с ней, если бы она не отказалась от ребенка. Мама была в этом убеждена.
Когда она подписала, он поцеловал ее и чуть ли не бегом бросился из палаты, унося бумагу с собой. Тогда у мамы случилось нечто вроде нервного срыва. Она стала кричать, плакать и рвать в клочья простыни и наволочки. Потом она разорвала шов на подушке и начала трясти ее так, что по всей комнате полетел пух. Когда папа вернулся вместе с медсестрой, мама стояла на кровати и трясла подушку. Все вокруг было покрыто пухом. Словно в комнате прошел снег. Вероятно, именно к этой сцене папа и возвращался раз за разом, пытаясь написать стихи.
— Значит, девочку отдали? — спросила я.
— Да, ее определили в специализированный детский дом. Папа с мамой никогда ее не навещали. Ни разу. Это им тоже посоветовал врач: «не сбивать ее с толку» своими посещениями. В детском доме ее назвали Леной, и, подписав еще одну бумагу, папа с мамой дали согласие на это имя. Когда Лене было пять лет, она умерла от гриппа. У нее был очень слабый иммунитет. К тому времени мама уже ждала Эву.
Пока мама рассказывала, у меня возникло ощущение, что ей удалось закрыть для себя эту тему. И я понял, что все годы она только этим и занималась. Ее постоянные размышления, паломничество и посещение монастырей были искуплением грехов — расплатой за ту подпись. И теперь она явно обрела прощение. Или стала смотреть на это по-другому. Рассказывая о том, как папа сидел с роковой бумагой в руках, она даже слегка посмеивалась. И чуть ли не с нежностью говорила о слабости и страхе, отражавшихся у него на лице. Казалось, она достигла конца долгого пути. Того пути, на который отец только ступил, начав писать свои робкие заметки. Но дальше этого он так и не продвинулся.
— А когда начала этот путь Карин? — спросила я. — Когда они удочерили Майю?
— Не знаю, насколько тогда это было осознанно.
Передо мной возникла фотография из газеты: Майя с привязанным рожком, детская кроватка, мухи.
— Но когда они в палате детского дома в Бангалуре смотрели на лежащую в кроватке девочку, они же наверняка думали о другой девочке, в другом детском доме? — спросила я.
— Может быть. Хотя наверняка у них возникала и масса других мыслей. Они ведь поехали туда как журналисты. Собирать материал и писать репортажи. Мне кажется, они в тот момент полностью абстрагировались от собственной жизни. Рождение Лены было уже очень далеко. У них с тех пор появилось четверо детей, а сами они стали авторитетными и безупречными профессионалами. Нет, о Лене они тогда, скорее всего, не думали. У них была более глобальная задача. Они острым, критическим взглядом всматривались в мир и в людей, а не в самих себя.
Мы шли по узкой тропинке, на месте которой прежде пролегала дорога. Раньше тут ездили машины, трактора и телеги с сеном. Теперь же поблизости проложили хорошую новую дорогу, а старая заросла и превратилась в тропинку. Идти рядом мы уже не могли. Я пошла впереди, а Йенс следом за мной. Я смотрела под ноги и все время видела перед собой старую, уже не существующую дорогу: серо-белые разъезженные колеи из плотно спрессованного ракушечного песка и полоску травы с подорожником между ними.
— Мне приходят на ум истории о подменах, — сказала я. — Когда тролли похищают у матери ребенка, а в колыбель подкладывают своего. В большинстве таких историй мать делает с тролленком нечто ужасное — прижигает его угольными щипцами или еще как-то мучает, — и тогда, чтобы защитить свое дитя, является мама-тролль и возвращает женщине ее настоящего ребенка. Можно лишь представить себе, какие реальные трагедии скрываются за подобными рассказами. Дети, которые казались при рождении нормальными, проявляли потом явные признаки неполноценности. Сельма Лагерлёф описала гуманный вариант такой истории. В ее рассказе мать старалась по-доброму относиться к злому подкидышу, и когда ее усилия наконец были вознаграждены и ей вернули родного ребенка, стало ясно, что его жизнь все это время зависела от поведения матери. Когда она не выдерживала и поддавала тролленку, далеко в горах мама-тролль лупила ее сынишку, а когда она обходилась с тролленком ласково, троллиха была ласкова с ее малышом.
— Да, когда-то давным-давно я это читал, — сказал Йенс. — Сильный рассказ.
— Мне кажется, удочерение Майи можно рассматривать как такой миф о подмене.
— Ты полагаешь, что, заботясь о Майе, мама старалась воздать любовь Лене, оказавшейся в детском доме? Думаешь, она пыталась изменить прошлое?
— Да. Естественно, это невозможно, но ведь человек все время пытается сделать нечто подобное. Разве мы не стараемся всю взрослую жизнь воссоздавать события детства и юности? Повторять их, улучшать, приукрашивать и шлифовать до тех пор, пока они не начнут отвечать нашим представлениям о морали, счастье и эстетике. Сами мы, конечно, этого не осознаем. Я, например, совершенно не осознавала, что обставляю свою гостиную по образцу комнаты у вас на даче.
— Но, — сказал Йенс, — если ты права и мама, даря любовь другому брошенному ребенку, хотела переделать жизнь Лены, каким же кошмаром для нее было то, что Майя не принимала ее любовь. Она ведь отвергала маму. Ей не хотелось, чтобы ее обнимали и гладили. Мама, вероятно, воспринимала это как своего рода кару.
— А каково ей было, когда у нее пропал и этот ребенок, — добавила я.
Йенс немного помолчал. Я слышала лишь его шаги за спиной. Потом он продолжил:
— Я ведь говорил с мамой об этом в тот раз, когда мы пили шиповниковый чай у нее на кухне. Мы тогда впервые разговаривали об исчезновении Майи. Раньше мы этой темы никогда не касались. Поднимать ее казалось бессмысленным, ведь все было настолько необъяснимо. Одни вопросы и никаких ответов. Но в тот раз мама заговорила об этом сама. Она сказала, что теперь знает, где Майя провела те недели. Я, естественно, очень удивился и спросил: «И где же?» Она все время говорила так разумно и здраво, что я оказался не готов к ее ответу. Она спокойно улыбнулась мне и сказала: «Разве ты сам не догадываешься? Конечно, у Лены».
Я весь похолодел, поскольку сразу понял, что мама все-таки сошла с ума. Я собрался с духом и насколько мог спокойно спросил: «Почему ты так думаешь?» И она ответила: «Из-за пуха у нее в волосах. Помнишь, малюсенькая белая пушинка. Это был привет от Лены». При этом она казалась такой умиротворенной и счастливой, что мне не захотелось ей возражать.
— Должно быть, в ее воспоминаниях о тех днях только тот пух из подушки ассоциировался с чем-то позитивным, — заметила я. — Тот дикий, бунтарский снегопад был ее отчаянным протестом, ее отказом, который она сохранила у себя в душе.
Мы шли по тропинке, и я видела обе дороги, реальную и несуществующую, словно два изображения одновременно. Они то и дело расходились. Маленькая тропинка избирала путь покороче, который был не под силу старой дороге, а иногда ей приходилось идти в обход, огибая появившиеся только недавно кусты.
Я заметила, что они неустанно теснят нас влево. Тропинка не выдерживала давления со стороны леса. Постепенно растительность совсем столкнула ее со старой дороги. Я уловила этот момент. Оцарапавшись о торчащую ветку ежевики, я сделала шаг влево. В следующий раз, когда показались ветки ежевики, я отшагнула заблаговременно. Дальше я уже так и пошла по траве, слева от тропинки.
— Там, наверху, болото, где мы ловили лягушат. Помнишь? — спросил Йенс.
Мы открыли калитку и зашли на пастбище. Хотя бы оно еще не целиком заросло. Тут явно паслись лошади, поскольку мы периодически натыкались на лошадиный навоз. Открытый осенний ландшафт, желтеющая трава, низкие каменные заграждения и пылающие кусты шиповника напомнили мне Англию.