обреченно, как мученица, идущая на пытку. «А тебе следует помириться с Диего»,—
прибавил я.
Мне надо было сказать Авельянеде две вещи, но мы были в квартире всего
лишь час, и я успел только рассказать о Хаиме. Она не сказала, что я ни в чем не
виноват, и я поблагодарил ее. Мысленно, разумеется. Я все же думаю, что, если
человек порочен, никаким вниманием, никаким воспитанием его не исправишь.
Конечно, я должен был сделать для него больше, это ясно, настолько ясно, что я не
могу чувствовать себя совсем не виноватым. И потом: чего я хочу? Чего мне надо?
Чтобы он не был мужеложцем или просто хочу снять с себя вину? Какие мы все
эгоисты, господи боже мой, какой я эгоист! Даже сейчас, когда меня мучают
угрызения совести, они ведь тоже эгоистичны — что-то вроде стремления к
спокойствию, к душевному комфорту. Хаиме я не видел.
И сегодня не видел. Но мне известно, что Бланка ему сообщила о моем
желании с ним поговорить. Эстебану лучше ничего не рассказывать, он ведь
довольно жестокий. А может, он уже знает?
Бланка подала мне конверт. Читаю письмо: «Старик! Я знаю, ты хочешь
говорить со мной, и знаю о чем. Будешь читать мне мораль, а я не могу слушать твои
проповеди по двум причинам. Во-первых, мне не в чем себя упрекнуть. Во-вторых, у
тебя у самого есть тайная интрижка. Тебя подцепила девочка, я тебя с ней видел, ты,
я думаю, согласишься, что это не самый лучший способ сохранять должное почтение
к памяти мамы. Это в твоем духе — ты всегда проповедовал нравственность, только
не для себя. Мне не нравится твое поведение, а тебе не нравится мое, поэтому
81
лучше мне исчезнуть. Ergo, я исчезаю. Теперь перед тобой открыто широкое поле
деятельности. Я совершеннолетний, не беспокойся. К тому же, надеюсь, мой уход
сблизит тебя с сестренкой и с братом. Бланка знает все (о подробностях можешь
осведомиться у нее), Эстебану я рассказал вчера, зашел днем к нему в контору. Для
твоего спокойствия могу тебе сообщить, что он реагировал как истинный мужчина —
поставил мне под глазом фонарь. Другим глазом я, однако, в состоянии рассмотреть
будущее (не так уж оно скверно, вот увидишь) и кинуть последний прощальный взор
на мое милое семейство, столь правильное и безупречное. Привет. Хаиме». Я
протянул листок Бланке. Она читала медленно, потом сказала: «Он забрал свои
вещи. Сегодня утром». И, вся бледная, поглядела мне в лицо: «А насчет женщины —
правда?» «И да и нет,— отвечал я.— Правда, что я связан с одной женщиной,
совсем юной. Живу с ней. Но неправда, что я оскорбляю твою покойную мать. Мне
кажется, я тоже вправе любить кого-то. И не женюсь только потому, что не уверен,
хорошо ли это будет». Наверное, последняя фраза была лишней. Не знаю. Бланка
сжала губы. Кажется, она колебалась между привычной дочерней ревностью и
простым человеческим сочувствием. «А она хорошая?» — спросила тревожно. «Да,
хорошая», — отвечал я. Бланка вздохнула с облегчением, все-таки она еще верит
мне. Я тоже вздохнул с облегчением, поняв, что пользуюсь доверием дочери. И тут
неожиданно для самого себя я сказал: «Просить тебя познакомиться с ней — это
слишком?» «Я сама хотела тебя попросить об этом», — отвечала Бланка. Я
промолчал, благодарность комом стояла в горле.
«Может быть, раньше, когда Наше только начиналось, я предпочла бы