состояния и тогда суют, прямо на полу, ручку: „На, подпиши, что просишь разрешения чистосердечно давать показания“. А потом, дня через два, снова вызовут, и тогда уже наступает самое страшное: давай показания на других — на друзей, на знакомых, Вот это широкая кампания! Любят масс он ость, но всяком случае, в процентном отношении план перевыполняется…
— Да неужели все это планируется?
— А как же… Представьте себе такую ситуацию: допустим, следователь не будет выдавать продукцию. Как вы думаете, погладят по головке? Не беспокойтесь, будь здоров, сразу к нам в товарищи попадет. Короче: милая профессия. Эти парни невозмутимы, никаких эмоций. Одна только эмоция — выбивать показания. „Слушайте, Пучков, давайте, соедините эту фамилию с этими фамилиями“. Примерно таким образом Бруно Ясенский проходит по одному делу с секретарем польской компартии Домбалем. С ума сойдешь! Что ни дело, то роман.!.. Ну, как, нужно еще загружать всем этим вашу голову?
— Нет… прошу вас, все-таки кое-чему научусь. Буду знать, как себя держать.
— Оно, конечно, так. А вы знаете, честно говоря, теперь может был бы умней. Сами подумайте: схватили с постели тепленького и сразу в резку. В том-то и сила — в неожиданности, а пообвыкнешь, — легче во всем разобраться. Был такой случай, когда человеку можно было пролить свет, но не таковский характер оказался. Вернее, все у него делалось без участия головы. Тут бесполезно возмущаться. Если хотите, здесь язык действовал без участия головы. Сидел в нашей пятьдесят четвертой камере секретарь Горьковского обкома партии по фамилии Столяр. Его после Жданова поставили, а до того в Свердловске он был. Ну, из Горького Столяр попал сюда, сперва в Лефортово. Там он пишет свои показания. И далее полным ходом пошли в Горьковской области аресты. Живут люди, ни олухом, ни духом ничего не ведают, а их начинают хватать, а Столяра после трудов тяжелых переводят на отдых в нашу камеру, и он за вот этим столом садит себе и попивает чай с лавочкой. И однажды забирают его без вещей. Значит, вызвали зачем- то во Внутреннюю или на Лубянку. Два дня его не было. И вдруг открывается дверь и появляется Столяр. Мы тут уж горим нетерпением, расспрашиваем его, как и что…
„Что мне вам сказать, — говорит Столяр. — Привезли в Наркомат, повели сразу в душ, постригли, побрили и, представьте себе, с одеколоном, хорошо покормили, а на следующий день часов так в двенадцать повели наверх; заводят в большой кабинет, а там за столом сидит Жданов, и тут же присутствуют руководящие работники Наркомата. И все в упор смотрят на меня… Жданов тоже посмотрел на меня и говорит:
„Послушайте, Столяр, я с личного ведома товарища Сталина приехал сам убедиться в подлинности ваших показаний. Случай чрезвычайной важности. Я многих людей, на которых вы дали показания, знал лично продолжительный период времени. Отвечайте: вас никто не принуждал давать показания?“ Теперь понимаете, какой случай был от всего отказаться и пролить каплю света? Что же отвечает уважаемый товарищ Столяр? Здесь-то и начинается полная нелепость, полный вздор.
„Я могу только одно сказать“, — отвечает Жданову Столяр, — „то, что я показал, правда“.
Видите, какая штука? Великолепный товарищ! Умрешь прямо!
— Но как же так?
— Отлично понимаю ваше удивление. Сам удивляюсь до сих пор. Думаю, что кроме глупости и трусость была. Дико напуган был… Боялся повторения. Он нам объяснил, что дал честное слово начальнику следственного отдела, который тут же, при разговоре с Ждановым присутствовал…
— Какое честное слово?
— Честное слово коммуниста.
— Бред какой-то!
— Бред, а что поделаешь?.. Я теперь все понимаю, но вот этого никак понять не смог… Понимаю, что могут пришить что попало, зашмыгают тебя до основания, но тут поражает не то. Знают, с кем имеют дело, а то бы не привели его на беседу. Он все пытался нам объяснить, что есть разное понимание правды, и кое-кто с восторгом его здесь поддержал…
— Кто же?
— Рафес, разумеется. И еще кое-кто нашелся. Тешат себе совесть. Вы можете себе представить две правды, а? Правда бывает одна, только люди разные. Да. Товарищи дорогие — все разные…
Как по заднице дадут, сразу в карлика превращается, а признаваться в этом неохота, ухватиться вроде не за что. Умрешь прямо!
— Господи, что за манера всегда ехидничать!
Полуобернувшись от открытой параши с укоризной смотрит на Пучкова тот старик, которого я еще раньше приметил, когда он драил до блеска свою кружку. Захлопнув крышку параши, старик подошел к нам. Как бы про себя тихо сказал:
— Я… я вот здесь стоял и слышал. Как можно кого-то осуждать?
— Я не осуждаю, Леонид Михайлович, просто возмущаюсь глупостью Столяра. Вы не помните историю со Ждановым?
— Помню, помню, — затряс головой Леонид Михайлович.
То-то вот и есть, что осуждаете, нельзя же так! Неразумного человека судить. И отчего вы все друг друга судите?.. Ну, и что хорошего?.. Все здание на песке… Ну, пойду, пойду я…
Старик дрожащей рукой перекрестился и медленно засеменил от нас.
— Не знаю, чем объяснить? — понизив голос почти до шепота, проговорил Пучков-Безродный. Не понимаю этих предрассудков у такого образованного человека… Старая закваска, не переделаешь. Разные люди, все разные… Ближе познакомитесь с некоторыми, сами убедитесь. Каждый неповторим в своем роде!..
В этом Леониде Михайловиче есть что-то притягивающее, но старикашка безрассуден в своем евангелизме, ослеплен и оторван от жизни. Есть и другого рода слепота. Я расскажу вам другой случай, как факт, что слепота бывает разная, несколько в другом плане. Сейчас мы с вами рассуждаем, и вы не возмущаетесь…
— Как не возмущаюсь?
— Погодите, милейший, мне кажется, что вы вериге в то, что я говорю.
— Какое основание не верить?
— Очень хорошо. Я потому и говорю… А теперь скажите: читали учебники по политграмоте?
— В свое время читал.
— Чей?
— То есть как „чей“?
— Ну, какого автора?
— Керженцева и Леонтьева.
— А, да, стоящая штука, но это пособие по ленинизму, а то политграмота была Ингулова, читали?
— Ну, знаю…
— А вы знаете, этот Ингулов сидел с нами здесь.
— А теперь что с ним?
— Трудно сказать, приблизительно 15 дней, как забрали…
Чистое наказание с ним было. Вы же представьте себе, в первые минуты, как попал в камеру, боялся всех, как огня, считал всех врагами народа. Притулился к самой стенке и ни с кем не желал разговаривать. Дескать, я здесь человек временный, попал сюда случайно и не хочу с вами знаться. Мы и решили: хорошо, отлично, голубчик, вызовут на допрос, раскусишь, что к чему. И вызвали буквально сразу же. А там такая комедия произошла: вводят его, сидят два архаровца: „Ну, чего глаза вылупил?“
„Я Ингулов, автор политграмоты.“
А они чуть животы не надорвали… хохот… Умрешь прямо! „Цыц, Ингулов! Марш в угол!“
А потом — бах, шарах по морде, заплевали ему все лицо…
Ну, и сразу стало все понятно, враз поумнел, вернулся другим человеком:
„Дорогие товарищи, я же не знал…“
Вдруг, как-то внезапно спохватившись, оборвав на полуслове свой рассказ, Пучков-Безродный сползает с нар к параше.
Вокруг гул голосов. Люди коротают время в разговорах. Рядом со мной тоже перекидываются всякой