наподобие ребенка. И этот комок она прижимала к груди и как бы кормила. Когда она только появилась, кожа у нее была белая, нежная, а волосы черные и жесткие, и не падали ей на плечи, а вились кудряшками, поэтому вокруг головы у нее была как бы корона из волос. Голосок у нее был сладкий и жеманный, и говорила она только по — кастильски, как всегда начинают говорить наши деревенские бабы, когда свихнутся. Но с виду?то была самая что ни на есть городская барышня — и платье всегда опрятное, и движения плавные, и улыбалась так заразительно, а зубки ровные и белые… Вскоре все ее любили, и зазывали в дом, и кормили, и давали кое — чего из одежды, хотя не так просто было заставить ее что?то принять. Она всегда говорила, что она не какая?нибудь пищая попрошайка, а что привыкла есть за столом как положено: па белой скатерти и чтобы горничные подавали, такие вот у нее были безумные фантазии… А что касательно одежды, так на каждую вещь, что ей давали, нужно было дать еще одну — для ребенка, хотя тут ей было довольно любого лоскутка материи, которым и палец?то не обернешь. А когда забирала вещи, то никогда не благодарила, хотя во всем остальном была страшно вежливая и воспигапная. Но тут она вела себя как знатная дама и говорила, что скоро пришлет управляющего «заплатить по счету»… Бедная Сокоррито! Хорошие люди хотели было приютить ее у себя, но когда кто?то так делал, то она вскоре начинала тосковать и чахнуть, а нрав у нее делался ужасно злой. Ну и ничего не оставалось, как отпустить ее с богом… И тогда она возвращалась в тот самый сарай, где мусорщики городской управы держали свои телеги и метлы и где она жила среди множества колыбелек, которые ей отдавали даром, или делали плотники из четырех досок, или она сама делала из уворованных ящиков, потому что у нее, дескать, двадцать детей, и каждый — от другого отца, и все — мальчики… В городе говорили, что она сошла с ума, когда ее испортил один португалец — пильщик: взял ее силой, еще совсем девчонкой, в Ловейре или где?то там, откуда она родом… И я, и все аурийские парни подшучивали над ней ласково, намекая на эту ее причуду — иметь столько детей. То есть мы ей говорили, тоже по — кастрацки:
— Сокоррито, когда мы с тобой сделаем ребеночка?
А она, улыбаясь, подойдет к тому, кто спрашивает, и, понюхав его немного, ответит:
— Я не могу иметь от тебя ребенка, потому что ты плохо пахнешь. Прости меня!
И наоборот, когда мимо нее проходил какой?нибудь барчук, если он был ладный парень и хорошо одет, то хоть бы он и шел с женщиной, она обязательно подходила к нему и говорила нежно так:
— Ой, как хорошо от тебя пахнет! Когда ты мне сделаешь ребеночка?
— Завтра, Сокоррито, сегодня я спешу, — так ей отвечали из снисхождения, а то и с жалостью. Один иностранец, который вот так же ей подвернулся, — тот даже прослезился, когда ему рассказали, в чем дело. Бедная Сокоррито!
— Да я уж так и думал, что вы ее знаете и что я вам ничего нового не расскажу, но после всей этой гадости так приятно было поговорить о ней, потому что…
— Да, хорошо… Так вот, Клешня пошел и взял у Окурка флакон одеколона и вылил на себя все, что оставалось. Потом еще раз присосался к бутылке и забросил ее, пустую, подальше. И снова зашагал, широко расставляя ноги, стараясь держаться твердо.
— Куда ты такой пойдешь? — завопил Окурок, который, судя по всему, еще не догадывался. Тот ему не ответил и все шел себе и шел, спотыкаясь о кучи мусора. — Подожди, я с тобой!..
— Ты никуда пе пойдешь, — ответил Шан, задержавшись на мгновенье, и опять он говорил так, что было ясно: возражать ему — это лезть в драку.
— Ну и провались ты ко всем чертям! — рявкнул Окурок; потом бросился на землю и завернулся в покрывало, будто собирался спать.
Некоторое время еще видна была фигура Клешни, мелькавшая вверх и вниз но кучам мусора; и шел он вовсе не в ту сторону, где был сарай. Я, однако же, хорошо понял, что у него на уме, и очень обеспокоился, и хотел даже бежать за ним, и сказать ему пару слов, чтобы он одумался. Но скорей всего мне пришлось бы с ним драться, а у меня и стоять?то на ногах уже не было сил, не то что драться с этим скотом, которого не брала даже бочка водки, что он в себя вылил.
Окурок, казалось, засыпал. Хмель брал свое, и теперь он тихонько выводил нараспев всякие духовные песни, что женщины поют во время шествий… Я весь извелся от беспокойства, потому что уже знал: если я допущу то, о чем догадывался, то это — камень на совести до конца моей жизни. А так как другие подонки уже делали попытки, то известно было, что Сокоррито умеет быть не по — женски сильной и бесстрашной и может защитить себя от такого позора. Но в то же время я слишком хорошо знал и этого зверя, порази его, господи, в самую душу, что не в добрый час ему была дана, а потому и не сомневался, что если провалится его уловка с одеколоном — хотел еще сойти за благородного! — то он будет способен на любую гнусность.
Пройдя еще немного, он скрылся в темноте. А на меня усталость обрушилась такой тяжестью, что, несмотря на всю тревогу и догадки, я не смог с ней совладать — как только я опустился на землю, так все у меня в глазах смешалось и поплыло. Я будто видел все во сне… Луна давно закатилась, небо было чистое, морозило страшно. От земли шел густой пар или туман, который останавливался и застывал, не успев подняться. А там вдали, над вершинами Монталегре, пробивались первые, еще тусклые, проблески рассвета. Среди мусорных куч и застывших луж дождевой воды, как черные молнии, шныряли огромные крысы, рылись в отбросах в двух шагах от нас, а иногда пробегали по нам сверху, будто мы уже покойники.
Я чувствовал себя так, словно сейчас умру. И даже не понимал, откуда накатилась на меня эта страшная тяжесть — от тела ли она идет, вконец измученного, или снова пришла «задумка», но такая, как никогда раньше. Как бы оно ни было, я чувствовал, что отхожу: все на свете мне было безразлично, я как будто падал и падал куда?то без конца, хотел бежать, но не было силы двинуться, И я все уходил и уходил неизвестно куда… еще я попытался было, собрав всю волю, вспомнить мать и мальчонку и ухватиться за это воспоминание — и не смог. Я был совсем пустой, мысли плыли и рассеивались; никогда еще «задумка» не приходила ко мне с такой силой, да так, что не было и желания с ней бороться, как бывало. Сейчас я хотел лишь одного: чтобы она меня несла и несла, не останавливаясь, до самой смерти, которая уже ничуть не пугала…
— Да, он был рядом со мной. Так он и лежал, закутавшись в покрывало, прижав подбородок к груди и закрыв глаза. Но, судя по всему, не спал. Время от времени он вздрагивал и качал головой, точно сам себя убаюкивал, и все тянул вполголоса литании, которые женщины поют в церкви… Вдруг в какой?то момент он перевернулся, встал на четвереньки и отдал все, что у него было в желудке, и жалобно стонал при каждом новом припадке рвоты. Потом перевернулся на спину и стал хвататься за живот, весь корчась от боли. Было еще темно, поэтому я зажег спичку и увидел, что губы у него в крови, а лицо белое, осунулось и блестит от пота… День занимался медленно — медленно, почти ничего не видно было в этой мгле…
И вдруг я услышал вдалеке страшнейший вопль. Голос был женский. Тут же крик повторился, и еще сильнее, и я одним прыжком был на ногах. Потом было еще несколько — коротких, будто задушенных. Окурок уже стоял рядом со мной и озирался. Испуг мгновенно разогнал все наши болезни.
— Что это? — спросил он и прислушался.
— А ты как думаешь?.. Эта скотина сейчас в сарае у Сокоррито!
И, не договорив, я уже мчался, сколько позволяли израненные ноги, прямо к сараю, который и был?то всего в паре сотен шагов, в низинке. Я лез на кучи мусора, падал и подымался, и в какой?то момент Окурок меня обогнал. Он пронесся мимо, и в руке у него блеснул раскрытый нож. Собрав последние силы неведомо откуда, я еще сумел его догнать. На бегу я схватил его за руку, пытаясь удержать. Он повернулся, и я увидел лицо, какого у него никогда еще не было, — лицо человека, который не соображает, что делает.
— Сейчас он мне за все заплатит, этот гад!.. — крикнул он.
— Постой, Аладио, ведь ты же погубишь себя из?за этой сволочи!..
И вот тут?то, чтобы вырваться, он и полоснул меня по запястью, где и сейчас виден порез, и кровь сразу хлестнула фонтаном. Однако же я его не выпустил, и мы вместе добежали до сарая, вместе сбежали к нему по откосу и влетели так, что чуть не расшиблись об дверь, которая от удара распахнулась настежь.
г Клешня появился из темного угла с наполовину спущенными штанами, так что видна была белая кожа живота… И, не говоря ни слова, Окурок бросился на него, одним ударом всадил в него нож и рваиул вбок и тут же вытащил, чтобы ударить еще раз, пониже, в самые, с позволения сказать, укромные места. Клешня согнулся, стараясь подобрать руками, которые были уже все в крови, большой ком чего?то