мебель были выдержаны в красных тонах, а на столиках стояли свечи, ради музыки. Сейчас пианист наигрывал «As time goes by»[9] из фильма «Касабланка». Петра и Барски прервали разговор и с удивлением взглянули на Тома, потом поняли, что он прислушивается к беседе за соседним столиком. Их соседи тоже только что посмотрели «Амадеуса».
Высокий широкоплечий мужчина с раскрасневшимся от возмущения лицом говорил так громко, что они все слышали.
— Нет, нет и нет! Я, конечно, и раньше слышал об этом, но то, что Моцарт был
— Ну, не горячись, — сказал его друг, которого, выходит, звали Джонни. — Не горячись, Ханс! Меня этот фильм тоже оглушил, но совсем по другой причине. Подумай: Моцарта как бы канонизировали, для многих он — святой, о нем создавались и создаются мифы. А в «Амадеусе» мы видим живого человека, а не ангела. Нам показали последние годы жизни гения, который презирал правила игры современного ему общества, за что посредственность и зависть загнали его в гроб.
— Так оно и есть, — сказала Петра.
— Тсс!.. — Том приложил палец к губам.
Пианист играл сейчас «La vie en rose».[10]
— Ерунда! — продолжал возмущаться краснощекий Ханс. — Дерьмо все это, Джонни. Как ты можешь отделять человека от его творчества!
— Конечно, могу, — ответил тот. — И даже
— Есть, очень даже есть!
— Конечно,
— Как он глупо ухмыляется, — неумолимо стоял на своем краснощекий. — Хихикает как идиот!
— Ну и что? И что?
— Похотливый козел, который ползает под столом и заглядывает девушкам под юбки! — Ханс разбушевался не на шутку.
— Подумаешь!
— Этот тип все время лапает блондинок, старается каждую завалить на спину —
— Значит, таким.
Краснощекий покачал головой.
— Человек, создавший божественную музыку, — так вульгарен, так несерьезен, так инфантилен?
— Это и потрясает, Ханс.
— Потрясает, ты прав, — он и впрямь был потрясен. — Как он орет! Как скандалит! Какие неприличные шуточки отпускает! И это он — создатель хрустально чистых и трогательных сонат, «Маленькой ночной серенады»?
Все трое слушали соседей с неподдельным интересом, а лицо Тома словно окаменело.
— Черт побери, да, да, Ханс! Именно об этом весь фильм! Долой лживые нимбы, долой святого Вольфганга Амадея! Смотрите, каким он был!
— Вот каким он был! — тупо повторил краснощекий. — Вечно пьян в стельку, несет всякую околесицу, его преследуют дикие кошмары и видения…
— И он же автор веселых, чистых, поднимающих тебя до небес симфоний! — возразил Джонни. — Вот это и есть самое удивительное и в фильме, и в самом Моцарте.
— А для меня нет, — сказал его друг и опорожнил свою рюмку. — Для меня — нет! — Он стукнул кулаком по столу — Ты знаешь, Джонни, кем был для меня Моцарт? Богом! Вот именно, Богом! Когда я слушал его музыку, я всегда представлял, что я в церкви и молюсь, и Сам Бог совсем рядом. Это было так чудесно, так дивно!
— Это и сейчас чудесно, Ханс.
Ханс снова покачал головой.
— Нет, — сказал он с невыразимой грустью. — Нет, Джонни. Теперь это не чудесно, а тошнотворно. Подло и грязно. И всякий раз, когда я теперь буду слушать его музыку, я не смогу отделаться от мысли, что она не имеет ничего общего с Богом, зато очень много — с порнографией, сладострастием, детским слабоумием, глупостью и еще всяким дерьмом, грязью и дерьмом.
— А ну-ка остановись, Ханс! Музыка Моцарта не имеет ни малейшего отношения к тому, что ты наплел. Ты ни черта не понял!
— Понял, да еще как! А жаль, лучше бы мне никогда его не видеть! Нет, это я глупость сморозил. Как говорится, нужно смотреть правде в глаза. Вот я и смотрю. Знаешь, чего я с сегодняшнего дня никогда не стану делать, потому что не смогу себя пересилить?
— Чего?
— Слушать музыку Моцарта.
— Да ты просто пьян!
— С двух рюмок коньяка? Я трезв как стеклышко. И я говорю тебе: никогда, никогда больше я не стану слушать Моцарта. Не выйдет, и все тут. Не получится. Может, ты и прав во всем, что мне втолковывал. Мне теперь от этого ни холодно, ни жарко. Я
Они продолжали разговаривать в том же духе. Краснощекий действительно не был пьян. Он всего лишь откровенно говорил о том, что у него на душе. Только что на его глазах низвергли с пьедестала божество, и он был глубоко потрясен увиденным.
— Я ставлю крест на Моцарте, — сказал он, чуть не плача.
Конечно, он был человек довольно простодушный. Но в этом он нисколько не повинен. Большинство из нас простодушны. А слезы — они и есть слезы.
Пианист играл «Апрель в Португалии».
— Никогда, — говорил краснощекий, — слышишь, Джонни, никогда больше я не хочу слушать его музыку. Никогда больше, никогда, никогда!
Никогда больше, подумала Норма, как только Барски закончил свой рассказ. Никогда больше, никогда больше, никогда больше мне не застать Пьера дома, никогда больше не увидеть его улыбки, не услышать его голоса, не упасть в его объятия. Никогда. Но ты не должна об этом думать, ты просто не смеешь!
Барски озабоченно спросил:
— Вам нехорошо?
— С чего вы взяли, доктор?
— Вы так побледнели…
— Н-нет, это свет так падает.
Скрытые прожекторы по-прежнему освещали белый фасад отеля, а высоко над их головами светились буквы его названия: «Атлантик».
Вестен погладил руку Нормы.
— Все в порядке, господин доктор, — сказал он. — Я ее знаю. Да, иногда она бледнеет. Но все о’кей, не правда ли, Норма?
Глубоко благодарная за поддержку, она кивнула. Друг мой, подумала она, мой замечательный друг.
А Вестен опять заговорил:
— Печальная история. Вот видите: надо бросить все это — и в искусстве, и в политике. И вообще.
— Бросить? Что бросить?
— Обожествлять живых людей, — сказал старик.