Таков 'любовный мотив' преступления, выставленный обвинительным актом и вполне, надеюсь, опровергнутый доводами защиты. Но мотив этот оказывается не единственным: здесь, на суде, произошла сегодня небывалая еще 'перемена фронта' обвинения. Сознавая всю шаткость обвинения, построенного на опровергнутом следствием любовном мотиве, прокурор ставит новую подпорку к этому готовому рухнуть и рассыпаться во прах зданию. В обвинительной речи любовный мотив отходит на второй план, и на его место выступает мотив корыстный. Но если первая мотивировка обвинения страдала явной негодностью материала и произвольностью выводов, то мотивировка вторая, сегодняшняя, представляет собой ряд совершенно не считающихся с фактами экскурсий в область житейской философий. 'Долой факты!' и 'Да здравствует психология!' -- таков девиз обвинителя, совсем, по-видимому, позабывшего, что 'психология ведь -- палка о двух концах...'
Схема этого нового психологического этюда такова: Максименко -- человек себе на уме, женившийся на деньгах, эгоист, думающий только о себе и своих удовольствиях, забросивший жену, прибравший к рукам и ее, и ее состояние, 'окоротивший' ее на столько, что она без его разрешения не может купить себе башмаков; бездетная, ничем не занятая жена начинает чувствовать и свое одиночество, и свою зависимость, которая ее тяготит, и чтобы сбросить с себя иго, она, вместе с молодым любовником, посягает на жизнь мужа... Пожалуй, стройно и гладко, но верно ли это рассуждение фактически? В чем сказались этот 'эгоизм' мужа, это мнимое рабство жены? Мы, прежде всего, не должны забывать, из какой среды вышла Александра Егоровна. Ведь это была не барышня, до переутомления изведавшая прелести оперы, балов, заграничных курортов, прошедшая, словом, полный курс светской жизни и затем вдруг посаженная мужем под замок. Это -- Не эмансипированная курсистка, начитавшаяся Боклей и Джон- Стюартов Миллей и воспринявшая благодать женской свободы. Для них -- скучная, однообразная жизнь купеческого склада, конечно, была бы душной тюрьмой. Александра Дубровина принадлежала к богатой, по простой, мужиковатой купеческой семье, очень молодой еще своей генеалогией: еще отец ее был крестьянином и только упорным трудом и неусыпной энергией выбился на дорогу, создав и новый купеческий род, и крупное торговое предприятие. Но культурность семьи осталась прежняя, нравы и семейные отношения были архаические, домостройные. Дом Дубровиных был терем. Ранним утром начиналась в нем жизнь; с петухами вставал старик Дубровин, отправляясь в контору пароходства и поднимая домашних; ранним вечером жизнь эта засыпала. Что видела здесь 15-летняя девочка, кроме четырех,-- правда, как удостоверяет судебный следователь, расписанных -- стен? Чем разнообразилась ее замкнутая жизнь? В субботу и в воскресенье набожные родители водили ее в церковь, изредка -- к дядям -- и только. Но вот отец умирает -- власть дома переходит к женатому брату; а еще через год, вскоре по смерти брата, 16 лет она выходит замуж. Когда же она могла познать и свободу, и цену своим деньгам? Сравните жизнь ее девичью с супружеской, и вы согласитесь со мной, что с замужеством объем свободы и прав ее не сузился, а расширился, что она стала вести более веселую, менее затворническую жизнь: с мужем она посещает театр, они заводят знакомство, летом уезжают из душного Ростова в Калач. Говорят: 'Жизнь ее ничем не была наполнена', но забывают ее умственное развитие, примиряющее с самой ординарной обстановкой. Какие могли пробудиться у нее запросы, какие требования, какие могли быть высшие интересы? В ее письмах видят доказательство ее материальной зависимости, тогда как они доказывают лишь нежелание сделать что-нибудь без ведома любимого мужа, с которым она охотно делится мыслью о самых ничтожных пустяках обихода. Есть ли в ее письмах хоть тень упрека, хоть нота недовольства? Нет, не могла рабой чувствовать себя Александра Егоровна: муж ни в чем ее не стеснял, она была полной хозяйкой, и за мужем ей жилось куда веселее и привольнее, чем прежде.
Доказав отсутствие всякого мотива к преступлению -- нравственного и материального,-- я однако счел бы мою задачу неисполненной, если бы обошел молчанием целую цепь косвенных улик, которою обвинение пыталось сковать подсудимых и между собой, и с актом смерти Н. Максименко. Одним из крупных звеньев той цепи является обстоятельство, которому на следствии придавалось значение 'приготовления к преступлению', но которое на суде обрисовалось самым невыгодным для обвинения образом. Вопрос об орудии преступления в уголовном процессе имеет, как улика, громадное, нередко решающее значение. Если убийство совершено орудием режущим, ножом; если у заподозренного найден нож, размеры которого совпадают с размерами ран у жертвы, или если установлено, что незадолго до убийства обвиняемый приобрел или только приискивал свойствующее способу совершения преступления орудие, -- этим создается улика такой убедительной силы, что нередко ею одной решается бесповоротно вопрос о виновности. С такими уликами необходимо поэтому, считаться даже тогда, когда их прямо не выставляют. В настоящем процессе этот прием умолчания в обвинительной речи об обстоятельствах, по требованию самого же прокурора на судебном следствии проверявшихся, практикуется моим почтенным противником в довольно неумеренных размерах. Но, по опыту, я опасаюсь этих скрытых, в кучу сваленных и неразработанных улик более, чем улик, выставленных категорически ясно и прямо. О том или ином обстоятельстве умолчал прокурор, не возражает поэтому и защита, а между тем одному из вас придет в совещательной комнате на память это именно затерявшееся в прениях обстоятельство -- и бог весть, как еще оно будет истолковано! Наряду с некоторыми другими обстоятельствами затерялся как-то рассказ Елизаветы Максименко о приобретении подсудимой мышьяка. Эта свидетельница была допрошена на предварительном следствии дважды: 21 декабря 1888 г. (то есть через два месяца после смерти ее брата) и вторично -- еще через два месяца -- 27 февраля 1889 г. На первом допросе она ограничилась жалобами на дурное обращение с ее братом и с ней, на дурной стол, от которого у нее -- избалованной посетительницы гостиниц -- сделался даже катар желудка и т. п. Брата отравили, а она докладывает следователю о своем катаре! Но прошло два месяца, и, снова появившись у следователя, она дает менее пространное, но уже более серьезное показание, будто летом 1888 года Александра Егоровна неоднократно приказывала в Калаче Федору Дьякову купить мышьяку для травли крыс. Я очень признателен Елизавете Максименко, как и остальным свидетелям по слуху, что они поименно называли нам тех, с чьих слов они говорят: вы, конечно, хорошо помните, что ни одна такая ссылка 'доброкачественных' свидетелей обвинения при поверке не подтвердилась. Та же злая доля постигла и это 'дополнительное' показание Е. Максименко. Свидетель Дьяков, как и на следствии, и на суде в Ростове, опроверг здесь этот измышленный рассказ: об этом мышьяке, об этих крысах он впервые услышал только на допросе.
Я подошел к главной крепости обвинения -- к 'преступному моменту' -- и должен сказать, что эта мнимая 'твердыня' совершенно неосновательно возбуждает слишком большие упования обвинительной власти. Конечно, отмежевав ограниченное время и небольшое место и поименовав действующих лиц, легче разрешить загадку дела, но не следует забывать, что по прошествии трех лет нельзя установить с точностью, кто и в какое время был в доме. А мы знаем, что больного постоянно навещали родные и знакомые; нам, кроме того, известно, что симптомы отравления наступают иногда и через несколько часов после введения в организм яда.
Прокурор, указав, что к 'преступному моменту' в доме Дубровиной, кроме больного, находилось только четыре лица, и устранив подозрение от Бурыковой и Гребеньковой, останавливает свое обвинение на остальных двух -- на подсудимых. Но оправдывается ли такая постановка, обвинения какими-либо дополнительными, вспомогательными уликами? Каким образом совершено было преступление, в чем же дана была покойному отрава? В обвинительном акте было два предположения: в сельтерской воде или в стакане чаю. По обвинительной речи -- в стакане чаю, который Александра Егоровна отнесла в спальню мужа около семи часов вечера.
По вопросу об этом стакане чаю показания свидетельниц Бурыковой и Гребеньковой на суде, в Ростове и здесь, существенно разошлись с тем, что они говорили на предварительном следствии. 'Стакан был немного отпитый' -- значится в протоколе судебного следствия. По требованию прокурора, эти письменные показания были оглашены, причем внимание ваше и было обращено на это разноречие. Не останавливаясь на объяснении свидетельниц, что следователю они говорили не об отпитом, а о полном стакане, я принципиально такой способ проверки свидетельских показаний считаю совершенно неправильным: ведь судебное следствие имеет своим назначением проверку данных, собранных на следствии предварительном, а не наоборот, и, конечно, показанию, данному свидетелем сознательно, обдуманно после клятвенного обещания, в торжественной обстановке суда, при перекрестном допросе сторон, должно быть отдано предпочтение перед показанием, отобранным в камере судебного следователя, единолично, с глазу на глаз, часто спешным и необдуманным и, как в настоящем случае, по неграмотности