печатной машины.
Печатник вопросительно уставился на него, ведь табак был редкостью, и сигара по-прежнему считалась дорогим подарком. Он вытер руку о синюю спецовку, взял сигару, и поскольку не знал, как ему правильно следовало бы поблагодарить, произнес: 'Большая редкость'. 'Так точно, — ответил Хугюнау, — с табаком дела идут неважно'. 'Да сейчас везде дела идут неважно', — добавил печатник. Хугюнау навострил уши: 'Приблизительно так же высказался и ваш уважаемый шеф'. 'Так скажет любой'.
Это был не тот ответ, который хотелось бы услышать Хугюнау: 'Курите же', — скомандовал он. Мужчина, словно щелкунчик, откусил крепкими с коричневым налетом зубами кончик сигары и прикурил. Его рабочая спецовка и рубашка были расстегнуты, и на груди можно было увидеть белые густые волосы, Хугюнау охотно получил бы за свою сигарету определенную ответную услугу; мужчине следовало бы что- нибудь рассказать. Хугюнау приободрил его: 'Хорошая машинка, не так ли?' 'Ничего', — последовал скупой ответ. Хугюнау, симпатии которого были на стороне печатной машины, где-то даже оскорбила столь скудная похвала. А поскольку ему не оставалось ничего другого, как прервать молчание, он поинтересовался: 'Как вас зовут?' 'Линднер'. Затем снова наступила тишина, и Хугюнау стал подумывать, не пора ли ему уже уходить, вдруг он почувствовал, что за палец опять ухватилась детская рука: Маргарите подкралась незаметно, бесшумно ступая босыми ногами. 'Tiens, — произнес он, — tu lui as echappe'[7].
Девочка непонимающе уставилась на него.
'Ах да, ты же не понимаешь по-французски… стыдись, ты должна выучить этот язык'.
Девочка пренебрежительно повела рукой, такое же движение Хугюнау уже заметил у Эша: 'Тот наверху тоже может по-французски…'
Она повторила: 'Тот наверху'.
Хугюнау остался доволен и тихо спросил: 'Ты его не любишь?'
Лицо девочки помрачнело, она выпятила нижнюю губу, но, заметив, что Линднер курит, сообщила: 'Господин Линднер курит!'
Хугюнау засмеялся и открыл портсигар: 'А ты не хочешь сигару?'
Девочка отвела руку с портсигаром и медленно произнесла: 'Подари денежку'.
'Что? Ты хочешь деньги? Зачем они тебе?'
Вместо девочки ответил Линднер: 'Теперь они начинают очень даже рано'.
Хугюнау пододвинул к себе стул; Маргерите оказалась зажатой между его колен: 'Знаешь, деньги мне самому нужны'. Девочка медленно и зло повторила: 'Подари мне денежку'.
'Лучше я подарю тебе конфеты'.
Девочка молчала.
'Зачем тебе деньги?'
И хотя Хугюнау знал, что 'деньги' — это очень важное слово, и хотя он был в плену у них, вдруг случилось так, что он никак не мог представить себе это и напряженно задумался над вопросом 'Зачем нужны деньги?'
Маргерите уперлась руками в его колени, и все ее тельце, зажатое между колен, напряглось.
Линднер. буркнул: 'Ах, отпустите вы ее, — и обратился к Маргерите: — Ну, давай, иди на улицу, типография не место Для детей'.
Взгляд Маргарите стал злым и колючим. Она снова ухватилась за палец Хугюнау и начала тянуть его к двери,
'Тише едешь — дальше будешь — произнес Хугюнау, поднявшись, — все, что нужно, так это покой, не так ли, господин Линднер?'
Линднер снова, не говоря ни слова, принялся вытирать печатную машину, и тут на какое-то мгновение у Хугюнау возникло ощущение необъяснимого родства между девочкой и машиной, в определенной степени какая-то родственная связь, И словно таким образом можно было утешить машину, он быстро, пока они еще были у двери, сказал девочке: 'Я дам тебе двадцать пфеннигов'.
А когда девочка протянула руку, его снова охватило странное сомнение относительно денег, и осторожно, словно речь шла о какой-то тайне, которая касается только их двоих и никто больше, даже машина, не должен был ничего услышать, он подтянул девочку к себе и наклонился к самому ее уху: 'Зачем тебе деньги?'
Малышка стояла на своем: 'Дай'.
Но поскольку Хугюнау не поддавался, она напряженно соображала, затем выдала: 'Я скажу тебе',
Вдруг, вырвавшись из объятий Хугюнау, она потянула его к двери. Когда они оказались во дворе, стало заметно холоднее. Хугюнау охотно взял бы маленькое создание, тепло которого он только что ощущал, на руки; Эш был неправ, что в такое время года отпустил ребенка бегать босиком по улице, Он немного смутился и прочистил стекла очков. Лишь когда ребенок снова протянул руку и сказал 'дай', он вспомнил о двадцати пфеннигах. Но на сей раз он забыл спросить о цели, открыл кошелек и достал две железные монетки, Маргерите взяла их и убежала, а Хугюнау, брошенный, не придумал ничего лучшего, как еще раз осмотреть двор и строения. Затем ушел и он.
15
В тот момент, когда ополченец Людвиг Гедике собрал в свое 'Я' самые необходимые частицы своей души, он прекратил этот болезненный процесс. К этому можно добавить только, что мужичок Гедике всю свою жизнь был примитивным человеком и что дальнейшие поиски вряд ли приумножили бы его душевное богатство, поскольку никогда, даже в кульминационные моменты жизни в его распоряжении не было большего количества частичек для формирования своего 'Я'. Но нельзя доказать, что мужичок Гедике был примитивным существом, и в менее всего можно представить себе мир и душу примитивного существа в определенной степени пустыми и словно обрубленными топором. Следует просто задуматься над тем, насколько сложно сконструированы языки примитивных существ по сравнению с языками цивилизованных народов, и тогда до сознания доходит абсурдность такого предположения. Так что совершенно не представляется возможным определить, узкий ли, широкий ли выбор сделал ополченец Гедике среди составных частичек своей души, какое их количество он допустил для восстановления своего 'Я', а какое отмел в сторону; можно только сказать, что он не мог отделаться от ощущения, что ему недостает чего-то, что некогда принадлежало ему, чего-то, в чем он не очень-то и нуждается, чего он лишен и от чего, вопреки доступности, он должен был отказаться, поскольку в противном случае оно его убило бы.
К выводу о том, что здесь действительно чего-то не хватает, легко было прийти, наблюдая за скупостью его жизненных проявлений. Он мог ходить, хотя и с большими трудностями, мог есть, хотя и без радости, и само пищеварение, как и все, что было взаимосвязано с его искалеченным телом, доставляло ему множество проблем. К этому, наверное, можно было отнести и трудности с речью, поскольку часто он ощущал давление на грудь, причем такое же сильное, как и на внутренности, ему казалось, словно железная шина, охватывавшая его живот, наложена также и на грудь и не дает ему говорить. Правда, невозможность и неспособность выдавить из себя самое крошечное словечко наверняка можно было обосновать как раз той экономностью, с которой он создал теперь свое 'Я', которая позволяла скудный и самый ограниченный обмен веществ, для которой каждый последующий расход, будь он даже ограничен простым выдохом одного-единственного слова, означал бы невосполнимую потерю.
Он обычно бродил по саду, опираясь на две палки, коричневая борода загибалась на грудь, карие глаза над глубокими, поросшими черноватыми волосами впадинами щек смотрели в пустоту; на нем были или госпитальная куртка, или форменная шинель, в зависимости от того, какую одежду подготовила сестра, и он, конечно, не понимал, что находится в лазарете, что перед ним раскинулся город, названия которого он не знал, Каменщик Людвиг Гедике возвел для дома своей души, так сказать, каркас, и когда он бродил, опираясь на свои две палки, он, конечно же, воспринимал себя словно каркас со всяческими подпорками и распорками; между тем, он никак не мог решиться (вернее, это было для него невозможно) сам принести кирпич и камни для дома, во многом все, что он делал, или, выражаясь точнее, все, что он думал — поскольку он ведь не делал ничего, — было связано со строительством каркаса как такового, с