'Ничего страшного, — ответила она, приходите к нам'.
Мы прошли несколько типичных для пригорода улочек, мимо незастроенных земельных участков, и я говорил о войне. Думаю, она считала меня трусом или даже дезертиром, которого под давлением внутренней потребности признаться во всем заклинило на этой теме, поскольку она откровенно пыталась направить разговор в иное русло. Но я стоял на своем (почему, я и сейчас не смог бы объяснить) и продолжал браниться.
Внезапно нас охватило замешательство. Мы шли по узкой дороге вокруг комплекса фабричных зданий, а когда дошли до угла, то оказалось, что этому комплексу не видно конца. Поэтому мы свернули налево на узкую дорожку, вдоль которой тянулась слегка провисающая колючая проволока — совершенно непонятно, что здесь надо было ограждать, земля за проволокой состояла из сплошного мусора и отходов, из черепков посуды и осколков стекла, помятых железных леек, вообще из великого множества разнообразных сосудов, которые по необъяснимым причинам оказались здесь, на этом труднодоступном отдаленном клочке земли; дорожка наконец вывела нас в чистое поле, его сложно было назвать настоящим полем, поскольку там ничего не росло, и все-таки это было поле, которое вспахивали, может, перед войной, а может, еще и год назад. Об этом свидетельствовали затвердевшие борозды, имевшие вид замерзших, покрытых глиной волн. А вдали через поле медленно тащился железнодорожный состав.
За нашими спинами тянулись фабричные корпуса, лежал огромный город Берлин. Положение, в котором мы находились, отнюдь не было отчаянным, только очень припекало послеобеденное солнце. Мы посоветовались, что предпринять. Продолжать путь до ближайшей деревни? 'Так мы не встретим ни одной живой души', — сказал я и услужливо попытался отряхнуть пыль с ее темного форменного пиджака. Это был грубый материал — заменитель натурального материала с прокладкой из бумажных волокон, — из которого шьют формы для кондукторов.
Тут я заметил кол, который был забит впереди, словно ориентир. Решив немного отдохнуть, мы по очереди сидели в узкой полоске тени, отбрасываемой колом. Почти не разговаривали, просто потому, что мне ужасно хотелось пить. А когда стало прохладнее, мы двинулись обратно в город.
12
РАСПАД ЦЕННОСТЕЙ (1)
Есть ли в этой искаженной жизни еще реальность? Есть ли в этой гипертрофированной реальности еще жизнь? Патетический жест гигантской готовности к смерти выливается в пожимание плечами — они не знают, почему они умирают; не ощущая реальности, они проваливаются в пустоту, окруженные и убитые все-таки реальностью, которая принадлежит им, поскольку они улавливают ее причинность.
Нереальность нелогична. Кажется, что это время не может больше выйти из климакса нелогичности, антилогичности: возникает впечатление, что жуткая реальность войны приподняла реальность мира. Фантастическое стало логичной реальностью, реальность же растворилась в предельно алогичной фантасмагории. Время, трусливое и более жалостливое, чем что-либо другое до того, утонувшее в крови и отравляющих газах; стаи банкиров и дельцов ухватились за колючую проволоку, хорошо организованный гуманизм не преграда, он сосредоточивается на Красном Кресте и производстве протезов; города умирают с голоду и наживаются на собственном голоде, очкастые школьные учителя возглавляют штурмовые группы, жители крупных городов ютятся в норах, рабочие фабрик и другие гражданские рыскают в патрульных группах по борьбе со спекуляцией и, наконец, когда случится такое счастье, что они снова оказыва-ются в тылу, то на производстве протезов опять наживаются дельцы. Не улавливая совершенно никакой формы, в опустившихся на призрачный мир сумерках гнетущей неуверенности, я человек, подобно заблудившемуся ребенку, пытается нащупать нить хоть какой-нибудь маленькой, словно вздох, логики, ведущей сквозь ландшафт сновидений, которые он называет реальностью, хотя они и являются для него кошмаром.
Патетическое возмущение, благодаря которому это время характеризуется как безумное, патетическое сочувствие, благодаря которому его называют великим, оправданы гипертрофированной неуловимостью и алогичностью событий, которые, вероятно, образуют свою реальность. Вероятно! Поскольку время никогда не может быть безумным или великим, такой может быть отдельная судьба и только. Но судьбы каждого из нас в отдельности ничем не примечательны — они обычны. Наша общая судьба — совокупность наших отдельных судеб, а значит, и жизней, а каждая из этих отдельных жизней развивается более чем 'обычно', в соответствии с логикой 'своя рубашка ближе к телу'. Мы воспринимаем совокупность происходящего как безумие, но для каждой отдельной судьбы легко можно обеспечить логическую мотивировку. Может, мы безумны, поскольку и с ума то не сходили?
Больной вопрос: как может индивидуум, идеология которого в действительности направлена на иные вещи, осознать и смириться с идеологией и реальностью умирания? Любят отвечать, что основной массе эти чувства в любом случае неведомы, она просто вынуждена принять сей факт- это правильно, может быть, сейчас, когда налицо усталость от войны, но ведь было время и даже сегодня можно наблюдать, как некоторые восхищаются войной и стрельбой! Любят отвечать, что обычный средний человек, жизнь которого проходит между кормушкой и кроватью, не имеет вообще никакой идеологии, и поэтому его безо всякого труда можно использовать, насаждая идеологию ненависти — ослепляющую независимо от того, национальная это ненависть или классовая; так что и такая ничтожная жизнь ставится на службу какому- нибудь сверхиндивидуальному делу, будь оно даже гибельно, но пусть сохраняет видимость социальной ценности жизни; но если даже некоторые и принимают такую мотивировку, тем не менее кое-где в этой жизни встречаются другие и более высокие ценности, причастность к которым имеет вопреки всему отдельный индивидуум со всей своей жалкой посредственностью. Этому индивидууму в чем-то свойственно истинное стремление к познанию, какая-то чистая тяга к искусству, для него все-таки характерно точное чутье социальности; как может человек, создатель всех этих ценностей и участвующий в них, как может он 'осознать' идеологию войны, безропотно воспринять ее и одобрить? Как может он взять в руки ружье, залезть в окопы, чтобы погибнуть там или снова вернуться оттуда к своей обычной работе, и не сойти при этом с ума? Как возможна такая метаморфоза? Как вообще может поселиться в этих людях идеология войны, как вообще могут эти люди осознать такую идеологию и сферу ее реальности, не говоря уже о более чем возможном ее восторженном признании! Они безумцы, потому что не сходили с ума?
Чужие песни оставляют равнодушными! Равнодушие, которое позволяет гражданам спокойно спать, когда во дворе расположенной неподалеку тюрьмы кто-то лежит под ножом гильотины или висит на виселице! Равнодушие, которое нужно только растиражировать, чтобы в стране никому дела не было до того, что тысячи висят на заборах из колючей проволоки! Конечно, это именно то равнодушие, и тем не менее все выплескивается наружу, поскольку речь здесь идет уже не о том, что сфера реальности чуждо и безучастно отделяется от какой-то иной сферы, а о том, что есть отдельный индивидуум, в котором слиты воедино палач и жертва, то есть речь идет о том, что одна сфера может соединять в себе гетерогенные элементы, и что вопреки этому индивидуум вращается в ней, является носителем этой реальности, совершенно естественно, как нечто абсолютно само собой разумеющееся. Он не сторонник войны и не ее противник, которые противостоят друг другу, это не перемена внутри индивидуума, который вследствие четырехлетней нехватки продуктов питания 'изменился', стал другим типом и теперь противостоит, так сказать, сам себе; это раскол всей жизни, достигающий больших глубин, чем разделение по*' отдельным индивидуумам, раскол, проникающий внутрь отдельного индивидуума и его единой реальности.
Ах, мы знаем о нашем собственном расколе и не в силах его объяснить, нам хочется сделаться ответственными за время, в котором мы живем, но время могущественно, и мы не можем его осознать, а только называем его безумным или великим. Мы сами, мы считаем нормальным, что, вопреки расколу наших душ, все в нас протекает по логическим мотивам. Был бы человек, в котором все события этого времени представлялись бы очевидными, чье собственное логическое действие являлось бы событием этого времени, тогда, да, тогда это время не было бы больше безумным. Наверное, поэтому мы испытываем такую тоску по предводителю, дабы он обеспечил нас мотивацией события, которое нам кажется просто безумным.