немного интересного — настоящее умирание происходит все-таки тогда, когда мы уже не писцы. Хотя впечатления Павлова могли бы быть интересны — великий биолог и ученый был же очень верующим и, видно, хотел передать нам нечто важное, но о райских вратах (я, конечно, говорю условно), к несчастью, ничего не успел рассказать. Хотя явно хотел.
Я тоже думаю о других людях, как и Павлов. И вот я тоже попытался запечатлеть свое умирание, и в тексте отчитаться о нем человечеству. Даже дважды. Моя Катарина — о ней более подробно вы услышите ниже — стояла возле моей кровати, у нее были запасены бумага и химический карандаш для заметок (помню, что рот у Катарины от карандаша был лиловый), и диктофон был одолжен на случай, если в момент смерти я захочу шепнуть что-нибудь. Или вдруг затараторю так, что она не будет успевать записывать. И вскоре Катариночка только и делала, что вопрошала, дескать, не стало ли темнеть и не видать ли тоннеля какого, или как оно вообще? По ее лицу можно было понять, что Катарина была готова почти что совсем искренне пойти туда, в тоннель, вместе со мной. Не знаю, происходило ли это желание от ее чувств (я предпочел бы поверить в это) ко мне или она просто мучилась завистью, что не сможет увидеть то, что скоро увижу я, будучи в привилегированном положении. Но в те два раза, когда я собрался умирать, из моего умирания ничего не вышло — первый раз у меня было рыбное отравление, во второй — водочное. В этот второй раз я, недолго думая, выпил полную бутылку водки, чтобы узнать, какое от этого бывает удовольствие. А до того я водки-то в рот не брал. Удовольствия я так и не понял. Зато теперь я знаю, какое чувство бывает через некоторое время после питья. На другое утро после того, как я употребил алкоголь столь безумным образом (тогда моя Катарина и пришла меня навестить), и моя плоть, и мой дух были безгранично больны и я ждал смерти.
Но в то же время у меня хватило ума заметить, что во мне пробудилось то, что церковники очень рекомендуют людям — так называемое смирение. Моя гордыня была сломлена. И о Боге я думал более растроганно, чем обыкновенно. И гораздо смиреннее. Так что, исходя из этого аспекта или угла зрения, кажется, что выпивка ('бухач', как иногда говорят молодые) грех в какой-то мере положительный. Спесивцам надо бы почаще напиваться до положения риз — тогда они непременно, — может, даже со слезами на глазах, — давали бы себе обещания впредь быть более безупречными. Смерть от водки — это не мученическая смерть, но она все-таки ненамного легче.
ALEA IACTA EST — ЖРЕБИЙ БРОШЕН
Утверждают, что собака возвращается на то место, где ее вырвало.
Странное дело, как только ингерманландка Лиза со своим усачом пропала с нашего двора, я обнаружил себя почему-то на чердаке, с которым меня отныне связывали прямо-таки мерзкие воспоминания. Но я был там. Вдохнул горьковато-сладкий аромат сушившихся табачных листьев и присел на страшно старый расшатанный стул, из прогнившей обшивки которого в мои голые ляжки воткнулись острые конские волосы. Гораздо более приятного кривоногого дивана с поблекшей обшивкой (в наши дни этот стиль называют крестьянский модерн) я все же избегал: ведь там валялась эта…
А вообще-то одному тут было уютно, как и в прежние времена.
На земляном полу лежали заржавевшие инструменты, иссиня-серебристые радиолампы минувших времен, старый сепаратор, телефон с деревянной коробкой и ручкой, целая груда больших запыленных стеклянных аккумуляторов, которые в позапрошлом веке — подумать только! тогда еще писали 189… — питали своим током радио с наушниками, сделанное дедом.
В детстве наш чердак делился для меня на две разные зоны — безопасную и жутковатую. Полутемный дальний угол представлял собой участок, из-за которого в вечерних сумерках я избегал появляться на чердаке: через стропилину была переброшена старая пропыленная и высохшая до хруста лошадиная шкура; особенно страшным был длинный черный хвост, но отвращение вызывали и окруженные шишками дыры там и сям; спросив о них у бабушки, я узнал, что 'это, видно, те места, куда эти самые оводы когда-то отложили свои яйца; из яиц же вылупляются личинки, они-то и проели дыры в лошадиной шкуре'. Теперь мне стало ясно, отчего животные бегают от оводов, иной раз прямо дичают: видимо, знают, какие муки им грозят — черви будут пожирать живое мясо. Из-за этой вот шкуры я маленьким мальчиком и не решался забираться на чердак. Но здесь было и несколько бокастых одежных сундуков — молчаливых и таинственных. Их я тоже в детстве боялся, потому что мне рассказывали, будто где-то на соседнем хуторе когда-то давно один маленький мальчик забрался в сундук, а потом крышка захлопнулась, да еще и замок закрылся. Мальчика потом нашли задохнувшимся… Такая вещь вполне могла случиться, но мне ее рассказали, как водится, для того, чтобы я попусту не рылся в сундуках. Да и не смел я поднимать тяжелые, скрипучие крышки — вдруг да под ними какой-нибудь скелет.
Теперь я, конечно, давно вышел из того возраста, когда боятся сундуков с одеждой, теперь опасности уже совсем другие…
И я начал для интереса изучать содержимое сундуков. Там были красивые, узорчатые санные полости, а рядом совсем страшная старая рабочая одежда. Но вытащив полости, я вдруг наткнулся на таинственные предметы, назначения которых не мог понять: это были какие-то формы. Да, явно формы, из двух половин. Гипсовые. А изнутри покрытые каким-то блестящим серебристым веществом. Были формы, с помощью которых можно было лепить из влажного песка белок, лисиц и других зверей, было много формочек овощей и фруктов; а самые роскошные были довольно большие, многокилограммовые — с Вышгородом, и Толстой Маргаритой, и даже Кадриоргским дворцом. Чьи они? Вряд ли кто-то делал их для детей. Я зажмурился и понюхал одну — странный, какой-то чарующе сладкий запах… Какие-то стародавние времена возникли перед глазами… Я сердцем почувствовал, что наткнулся на нечто очень важное, что обязательно — только еще не знаю как — изменит мою жизнь.
И тут я вздрогнул: в дверях стоял дедушка. Я и не слышал его шагов по вообще-то скрипучей лестнице. Он стоял и смотрел на меня. Особенным долгим взглядом.
— Что это такое? И чьи они? — спросил я.
Дедушка долго молчал, потом почему-то вздохнул и произнес:
— Это вот твое собственное достояние…
— Как это мое?..
— Это долгий разговор. Но я знал, что от него не уйти. Ну, давай выгрузим твое добро, и потом я расскажу. Во втором сундуке тоже должно быть кое-что.
Из второго одежного сундука появились совсем другие сокровища, назначения которых я вообще не понял: большая фарфоровая ступка с мощным пестиком, потом еще какие-то металлические валики, крутить которые надо было ручкой. Вроде вальцевого станка. А с самого дна сундука появилось на белый свет несколько тетрадей, две-три книги — на немецком и русском, догадался я — и еще какие-то тоненькие книжки с картинками на толстой мелованной бумаге; типа каталогов.
Я не знал, о чем спрашивать, ждал, что дедушка сам все объяснит.
— Все это добро — чтобы делать марципан. А из марципана фигурки. Ты ведь знаешь, что такое марципан?
Конечно, я знал.
Дедушка сел на диван (его сидение теперь снимет с дивана проклятие, подумал я, потом и я смогу на нем сидеть).
— Теперь, парень, слушай меня внимательно! Видишь ли, я действительно твой дед, и твоя бабка — тоже настоящая бабушка. (К чему это он клонит?) И твоя мать Эльвина была моей дочерью… А вот твой отец, ну, нынешний отец, он мне сын, а тебе дядя, вот, значит, так…
— То есть мой отец не настоящий отец… А мама настоящая?
Такая новость пришибет кого угодно.
— Пошли-ка лучше в комнату. Там на стенах фотографии, вот и потолкуем.
Рядом с чердаком, как раз в той комнате, где я спал, над кроватью был целый ряд фотографий в золоченых рамках: там была моя молодая бабушка с высокой прической и дедушка с прической ежиком и остроконечными усами, причем у его галстука, который в ту пору носили на твердом белом воротнике, был непомерно большой узел. В старых книгах такие галстуки были у государственных мужей. А дальше шли их