он… где он тогда…
— Не тронется, — совсем по-взрослому успокоил маму Хаймек. — Паровоз совсем холодный… как мертвый…
В этот день папа не вернулся. А вот паровоз… совершенно неожиданно паровоз ожил. Пробежали сцепщики, проверяя вагоны, раздался долгий гудок, состав дернулся раз и другой… и медленно двинулся, лениво постукивая на стыках. Сначала все решили, что к составу подцепили маневровый локомотив, который просто перегонит его на другой путь (так уже не раз бывало). Но сейчас все оказалось иначе. Колеса, чуть меняя ритм, продолжали постукивать, а весь поезд — медленно, но неуклонно набирать скорость. И наконец стало ясно, что ни о каком запасном пути речи не идет.
Они ехали…
Мама рванулась к открытым дверям вагона и растерянно замерла. Из груди ее вырвался крик отчаяния:
— Яков! Где ты? Куда я уезжаю без тебя! — И она зарыдала.
Хаймек, сидя рядом с ней, держался одной рукой за подол маминого платья и тоже плакал. Взглянув на мелькавшее в проносящихся мимо верхушках деревьев небо, Хаймек понял: то, чего он так все время боялся, свершилось. Бог наказывал его маму. Но минутой позже пришло сомнение. Если мама провинилась и Бог ее наказывает, почему большая часть этого наказания упадет на ни в чем не повинного папу, который остается совсем-совсем один…
Тем временем рыдающую маму окружили люди. Те самые, которые еще недавно смотрели на нее так косо и с такой неприязнью. Теперь они утешали ее, как могли.
— Ну, что ты, Ривка, — говорили они, — ну что ты… Не плачь, все образуется. Чтобы твой Яков потерялся — этого быть не может. Вот увидишь, на ближайшей станции появится твой Яков, живой и невредимый. Ну же, Ривка… не плачь… Твой муж… Ого! Он еще догонит нас и перегонит…
А поезд все выстукивал свою неторопливую мелодию. Сквозь слезы Хаймек видел вокзал, который становился все меньше и меньше, видел черные рельсы, которые, точно змеи, переплетались друг с другом, а где-то далеко, на самом краю горизонта, мерцали огоньки деревенских изб. Телеграфные столбы один за другим появлялись, отступали назад и пропадали.
Обитатели вагона оказались правы: через день Яков Онгейм появился живой и здоровый как ни в чем не бывало. «Ривка, ты только посмотри! Вот он, твой Яков! А что мы тебе говорили? Яков, она чуть с ума не сошла. Боялась, что ты потерялся. Ну, что ты скажешь?»
Яков Онгейм молча стал опустошать карманы брюк и пиджака, и сразу стало ясно, что не зря он так рисковал, отправляясь в деревню: еды он добыл предостаточно, и досталась она ему, почитай, почти что даром. Разворачивая перед мамой один сверток за другим, папа не без гордости приговаривал:
— Вот… и вот… и вот еще. Видите? Чувствуете? А ну, чем это пахнет? Я скажу вам, евреи: это пахнет Ташкентом. А сам Ташкент похож на Израиль. Так что все мы теперь можем смело сказать: Господь Израиля здесь, в этом месте, ближе к возлюбленным своим сынам, чем это было в Сибири. Если сомневаетесь — взгляните вокруг… Один только воздух чего стоит…
— Раз уж ты так хвалишь воздух, — с горькой трезвостью сказала мама, перебивая восторженный поток папиной речи, — попроси заодно у Бога, чтобы он оставил тебе легкие, которыми ты мог бы этот воздух вдыхать.
Это было сказано жестко, и все почувствовали какую-то неловкость. Папа замолчал на полуслове и посмотрел на небо, словно обменялся с ним одним лишь им ведомыми словами. А потом сказал негромко:
— Все… будет хорошо. Если захочет Господь…
В Узбекистане их настигла жара. Здесь все уже были одеты по-летнему: пассажиры на вокзальных платформах, станционные служащие и пограничный контроль, прошедший по вагонам, проверяя документы и выясняя, кто куда движется. Узнав, что семья Онгейм намеревается выйти в Ташкенте, пограничник покачал головой и с сочувствием сказал папе:
— В Ташкент вы, гражданин Онгейм, не попадете. С начала войны въезд в город только по спецразрешениям.
Растерявшийся папа стал настойчиво объяснять пограничнику ситуацию:
— Нет… товарищ… гражданин… Так нельзя. Мы едем из Сибири… едем в Ташкент. Вы не можете… вот так…
Пограничник, возвращая папе бумаги, заметил:
— Сочувствую, гражданин Онгейм. Но — приказ по комендатуре. И… вот еще. Дался вам Ташкент. Страна везде одна. Что есть в Ташкенте, есть и везде. А если чего где-то и нет, то все равно найдете — были бы деньги.
Он посмотрел на ветхое и грязное папино пальто, все в заплатах, и Хаймек понял, что в наличие денег у папы пограничник явно не верит. Уже двигаясь дальше, он сказал:
— Бросьте вы этот Ташкент. Вылезайте на каком-нибудь полустанке и постарайтесь добраться до любого колхоза, тут их до черта кругом. Начнете работать, получите трудодни, так хоть с голоду не помрете. Это мой совет.
И он дотронулся до козырька своей зеленой фуражки.
— Хорошо, — покорно сказал папа и повесил голову. — Так мы и сделаем… Может быть, в этом колхозе тоже есть хоть что-нибудь от Ташкента…
Вот так они и не попали в Ташкент, хотя были от него совсем близко. На ближайшем же полустанке они вышли. У платформы, словно громадный жук, стоял колхозный грузовик. Забравшись в кузов, они растянулись на досках. Палило солнце. Грузовик, выпущенный еще в допотопные времена, исторгнул из выхлопной трубы струю черного дыма и, нещадно пыля, понесся по дороге.
Да, это была не Сибирь. Это была Средняя Азия. Через полчаса их лица стали черными от пыли и пота. Влево и вправо тянулись хлопковые поля. Время от времени на них что-то двигалось — то ли животные, то ли люди. Вдоль дороги росли деревья, какие именно, Хаймек не знал. Промелькнул старик верхом на ослике. Он был одет в стеганый халат. Показались два столба с натянутым между ними куском выцветшей когда-то красной материи. На материи было написано: КОЛХОЗ «СЛАВА ТРУДУ».
Они приехали.
Шофер дружелюбно показал им на глинобитную постройку с крыльцом из красного кирпича и сказал одно слово: «Контора».
Это слово они знали. На лесоповале тоже имелась контора.
Пот струился у них по лицам, проделывая в пыли тонкие бороздки. Неужели здесь всегда так жарко? Хаймек потихоньку стал раздеваться. Пока они шли к конторе, он ухитрился снять с себя почти все, что на нем было, и вскоре на нем не осталось ничего, кроме коротких штанов, державшихся на веревке. Его бледная кожа становилась розовой на глазах. Пока папа разговаривал с председателем, который собственноручно взялся показать им место для проживания, мальчик был похож уже на только что сваренного рака.
В комнате, куда они вошли, было прохладно, и Хаймек успокоился. Оглядевшись, он увидел голые глиняные стены; там, где одна из них переходила в потолок, зиял пролом, сквозь который в помещение врывались солнечные лучи, заполняя пространство комнаты светом. В потолке, прямо посередине, тоже было отверстие размером чуть побольше головы ребенка. Если бы здесь была Ханночка, подумал Хаймек, он поднял бы ее на вытянутые руки к самому потолку, чтобы она через эту дыру могла высунуться наружу, а он, Хаймек, чтобы рассмешить ее, закукарекал бы, как самый настоящий петух: «Ку-ка-ре-ку!»
Но Ханночки не было… А была пустая комната с голыми стенами и гладким глиняным полом и ямой посредине. На лицах у мамы и у папы было столь явное удивление, что председатель колхоза, не дожидаясь расспросов, сам сказал, показывая на дыру в полу:
— Это яма. Видите? Чтобы в комнате было сухо. И тепло. Сейчас солнце греет, да? А ночью солнца нет, бывает холодно. Очень. Понятно?
— Нет, — честно сказал Яков Онгейм, папа.
Председатель колхоза ничуть не удивился.
— Берем яму, — терпеливо принялся объяснять он. — Да? Берем яму, кладем в яму уголь. Горячий.