В комнате повисло молчание. Потом папа взвалил инструменты на плечо и зашагал к освещенному солнцем выходу, сопровождаемый Хаймеком и мамой.
Солнце с размаха приняло их в свои объятия и уже не выпускало из них весь день. Десятник привел семью Онгейм на хлопковое поле, сплошь заросшее чертополохом. Перед ними, покуда хватало взгляда, простиралась иссохшая, потрескавшаяся земля, умирающая от жажды. Множество людей, вооруженных так же, как они, виднелось на этом необъятном пространстве, уже захваченном сорняками, с которыми люди вступили в решительный бой. Капли пота, стекая с лиц, падали в пыльную почву. В эту армию и эту битву вступила в этот день и маленькая семья Онгейм. Впереди с мотыгами в руках двигались мама и папа. Взмах — и лезвие мотыги опускается вниз. Но земля настолько затвердела от зноя, что после первого удара мотыга отскакивает от нее, как живая. Подпрыгивает так, словно ее укусила змея. На земле же остается только полоска, слабый след от удара, сопровождаемого звуком соприкосновения окаменевшей земли и металла. «Банг…» — повисает в воздухе. Еще один удар по тому же месту и еще один «банг…». «Банг… банг… банг… банг…» — отзываются соседи слева и справа, спереди и сзади. Звуки, сливаясь, плывут в пылающем воздухе. Бездонно синее небо, чуть выцветшее от жары. «Банг… банг… банг…» Сейчас работать, кушать потом…
Повсюду видны согнутые спины. Снова и снова вздымаются мотыги, блестя металлом. «Банг…» Опять и опять. Снова и снова. Старики и старухи, женщины и дети, слева и справа, спереди и сзади. Всё для фронта, всё для победы. Кому суждено дожить до нее и увидеть ее?
«Банг… банг… банг…»
Земля Ташкент…
Семья Онгейм не отличима от всех остальных. Надо работать. Есть силы, нет сил. Семья Онгейм должна продержаться. До вечера. До завтра. До конца войны… Мама и папа разбивают сухую землю на комья. Хаймек рыхлит комья быстрыми и ловкими ударами тяпки, довершает дело рыхлитель… Папа движется все медленнее, потом он останавливается совсем и выплевывает ярко-красный комок на ладони, трет их одна о другую и снова берется за округлую, отполированную до блеска рукоятку мотыги. На мгновение он замирает, собираясь с силами, затем напрягает спину и снова с силой замахивается, словно принимая вызов земли. Когда он опускает мотыгу на землю, до Хаймека доносится его хриплый стон. В этот момент мальчику кажется, что это стонет не его папа, а сама земля.
Так проходит час и другой. И еще один час. В полдень кто-то бьет железным бруском по рельсу — перерыв. Хаймек хватает кувшин и бежит (неужели он еще в состоянии бежать?) к водозаборной колонке.
Возвращается он с водой, которой хватает, чтобы напиться и смыть пыль. Остатки выливаются на голову. Но уже через час Хаймеку пришлось повторить свой путь… а потом еще раз. Чем длиннее становились тени, тем чаще опускались обессиленные люди прямо на раскаленную землю, припадая к кувшинам и чайникам с водой, которая тут же выходила из них соленым потом. Едва переведя дух, люди возвращались к своим отполированным до блеска рукояткам рыхлителей, тяпок и мотыг.
Вечером их накормили. Каждый получил по миске кукурузного супа и по куску кукурузной лепешки. Перехватив укоризненный взгляд папы, узбек-председатель уже знакомым жестом широко развел руки. Очевидно, это должно было означать: «Больше ничего предложить не могу».
С трудом волоча ноги, плелась семья Онгейм к своему жилищу после первого трудового дня «в земле Ташкент». Мама разорвала свой головной платок на полосы и перебинтовала сыну и мужу вздувшиеся волдырями ладони. Пока мама хлопотала над ним, Хаймек с огорчением глядел на свои руки. Руки его подвели. Он-то считал, что они — его друзья, верные, крепкие и надежные. А что оказалось на деле? Просто два куска мяса. Источающие такую боль, что даже тоненькая струйка воды казалась раскаленным железом, от прикосновения которого хотелось кричать и плакать.
Ему было жалко папу, который, содрогаясь от кашля, без сил лежал на полу. Ему было жалко маму, которой достался лишь маленький кусочек ее же собственного платка. Ему было жалко даже самого маминого платка — ведь теперь ей, маме, будет нечем даже прикрыть голову. И он взялся за конец самодельного бинта.
— Давай опять соединим все вместе, — сказал мальчик маме. — И у тебя снова будет платок…
Мама благодарно покачала головой.
— Платок — не главное, Хаймек, — сказала она. — Главное сейчас — сберечь руки. Они нас кормят. Ты понял?
— Да, — сказал мальчик. — Да, мама. Я понял.
На улице уже стемнело, когда Хаймек двинулся от вокзала в сторону временного жилища семьи Онгейм в колхозе «Слава труду». Два дня тому назад с этого самого вокзала они с папой уезжали в Ташкент, где папа должен был лечь в больницу. Теперь мальчик возвращался. Возвращался он один.
— Твой отец умер, — безразлично сказал ему дежурный санитар, стоявший на выходе из больницы, и выпроводил Хаймека вон.
И вот он вернулся.
Когда он добрался до глинобитного домика, где ожидала его возвращения мама, было уже совсем темно. Он оставил папино пальто снаружи и вошел в дом.
Мама сидела возле обогревательной ямы прямо на полу, и отблеск огней бликами отсвечивал на ее лице. Отверстия в стене и потолке подернулись серым. Хаймек двигался так тихо, что мама никак не прореагировала на его появление. Может быть, она его даже не заметила, с надеждой подумал мальчик. Стараясь не производить ни малейшего звука, он подошел к ней вплотную и остановился у нее за спиной. Отблеск углей красными точками отразился в его зрачках.
Внезапно мама вздрогнула и вскочила на ноги, с испугом глядя в лицо возникшего из пустоты сына. Руки ее судорожно вцепились ему в плечи так, что ему даже стало больно. Ее била дрожь.
— Хаймек… — сказала она. — Хаймек!
Мальчик стоял и, не отрываясь, глядел на угли.
— Хаймек, сынок… сядь же… Ну, что ты стоишь… Сядь.
Она говорила ему: «Сядь!», но руки ее при этом держали его так крепко, что мальчик не в силах был даже пошевелиться. Самому ему хотелось только одного — спрятать свое лицо от мамы. Он попробовал и в самом деле сесть возле ямы, но движение получилось таким резким, что мама чуть не упала. Ничего не понимая, она сказала с удивлением и обидой:
— Тебе не хочется, чтобы мама тебя обнимала?
— Но ты же сама велела мне сесть…
— Верно, сынок, верно. Не сердись, я так испугалась. Я была одна все это время… совсем одна. И все время думала о вас — о тебе и о папе. Ты вернулся один… значит, папа в больнице, да? Это хорошо… очень хорошо. Я уверена, его там покормят. А тебе я запекла в золе две картофелины. Ну, рассказывай теперь все с самого начала. Как там папа? Я слышала, в Ташкенте очень хорошие больницы. Уверена, его там быстро поставят на ноги. Я за него очень рада, ему уже хорошо. Не всякому так повезет, верно? Но почему тебя не было так долго? О боже, что же это я… Ты, быть может, хочешь чаю? Если хочешь, я мигом… Не хочешь? А вот папа все время хочет пить. Ну, уж чаю в больнице он напьется. Так и вижу его сейчас: сидит на чистой застеленной кровати, и ему подают чай с сахаром. Папа очень любит сладкий чай… ах, ты же знаешь. Интересно, что в этой больнице больным кладут в чай — настоящий сахар или сахарин? Ты не узнавал?
Хаймек молча разгребал прутиком тлеющие угольки, и те начали переливаться красным и синим. Мама поняла молчание сына по-своему. Она взяла прутик из рук мальчика и не без досады сказала:
— Да не беспокойся ты так о картошке, никуда она не денется. Я сама ее тебе позже достану. Рассказывай же о папе. Ну, говори…
«Говори…» А что он мог сказать? И какими словами? Все внутри у мальчика сжалось, словно в случившемся был виновен прежде всего именно он, Хаймек. Ведь когда они уезжали, папу она доверила ему…
…Это случилось в тот день, когда мама окончательно решила, что тянуть больше нельзя. Отозвав Хаймека в сторону, она сказала ему тихо:
— Поезжай вместе с папой в город и дождись, пока он ляжет в больницу. Ты уже большой. Помоги