человеческой мелюзги, ради которой вершил подвиги Бэтмен, слегка переходит границы подростковой притчи — а на взрослую «капричос» о воцарении Антихриста у авторов дыхалка короткая. Фильм напоминает экранную одиссею нашей главной комикс-притчи «Мастер и Маргарита», за которую из года в год брались сплошь варьетешные посредственности, масштабом соразмерные с Варенухой и Лиходеевым: Кара, Бортко и Климов. Оттого парады-алле рядовых совграждан с разбрасыванием ассигнаций и конферансом Бегемота у них худо-бедно выходили, а как до темных сил, творящих непредумышленное добро, нагой суперженщины на помеле и дилемм Пилата — все как-то слабенько получалось.
Продолжив аллегорию, легко убедиться в неадекватности нолановских притязаний. Если Николсон со свитой пристебаев вполне себе князь — нет, в силу новейшей травестии понятий, маркиз тьмы, валет преисподней, Воланд-Коровьев в одном лице; если мятежный Бэтмен вполне канал за Мастера, а его белокурая камея, выдернутая из людской крупы в шабаши и битвы миров, до такой степени соответствовала Маргарите, что сомненья брали — уж не читал ли Бертон нашу «M&M» в рамках курса общей демонологии, — новая глава саги о человекомыши мельчит тему по всем статьям. Хит Леджер — от силы верткая недотыкомка, пакостник, но никак не дирижер Зла; конечно, вреднючие интонации и пластика Алексея Гуськова явно возвышают его над всеми рыцарями света, но даже преждевременная кончина не уравняет его с Николсоном. Новый Бэтмен — до такой степени бледное пятно, что его дуализм, беспокойный надлом, романтическое двуличие перенесены на пешку-прокурора Харви Дента, одно имя которого, схожее с маркой зубной пасты, с самого начала указывало на рядовую роль персонажа. Девушка Гилленхолл, даже привязанная к тонне взрывчатки, — никак не королева бала Сатаны, даром что Мэгги; она душечка, любимая сестрёна, но амплуа у ней — субретка, а не вамп, какими были в первых сериях «Бэтмена» Ким Бесинджер и Мишель Пфайффер. Предыдущим фильмом «Престиж» с мощными инфернальными подтекстами факирского ремесла Нолан вполне давал надежды на совладание с материалом, но то ли бюджет выделили куцый, то ли вовсе мир измельчал — а только главным бытийным вопросом современности в его исполнении стало: «Если нетопырь на мелкого беса влезет — кто кого сборет?»
Китч
Большой балет: свои и чужие
Вадим Гаевский Павел Гершензон
Китч
Большой балет: свои и чужие
Диалоги с московским театральным критиком Вадимом Гаевским о русском балете записывались в несколько приемов. Первый раз мы собрались в 1996 году, чтобы поговорить о финале балетного XX века, точнее о событиях в Большом и Мариинском театрах, которые после долгой летаргии позднего СССР внезапно пришли в движение. Вопросы по большей части задавал я — мне хотелось получить не только потрет балетного века, но и дать портрет балетного критика конца века, потому что именно с фигурой Вадима Гаевского ассоциируется русская балетная аналитика последней четверти ХХ столетия.
Второй раз мы собрались в 2006 году, чтобы осмыслить события прошедших десяти лет, тем более что в этот период мы оба принимали весьма активное участие в жизни Большого (Гаевский) и Мариинского (я) театров.
Нас интересовало не только то, что происходило за балетными кулисами, но и то, как на эту закулисную жизнь проецировались бурные общественные процессы, которые потрясли нашу страну.
В конце концов, наши разговоры мы свели в сборник и назвали его «Разговоры о русском балете: 1996-2008. Комментарии к новейшей истории», который сейчас готовится к печати. Фрагмент из этой книги мы предлагаем читателям «Русской жизни».
Павел Гершензон, сентябрь 2008
Павел Гершензон: В 1995 году Григорович ушел из Большого театра.
Вадим Гаевский: Что было исторически закономерно: в последние годы Юрий Николаевич слишком крепко связал себя — и своими поступками, и их отсутствием — с эпохой, которой суждено было уйти — с брежневской эпохой. Эта связь явилась достаточным основанием для того, чтобы считать Григоровича фигурой — как это ни дико говорить о Юре Григоровиче, которого мы в свое время так ждали, — одиозной. Это трагедия, это вам не банальный доносчик Ростислав Захаров.
П. Г. Что все-таки ушло: «Большой балет» или Григорович?
В. Г. Ушел «Большой балет» — и ушла большая личность. Сначала были изгнаны большие артисты, а затем ушел действительно большой руководитель «Большого балета». Началась другая эпоха — эпоха мнимостей, мнимых премьер, мнимых редакций классических балетов.
П. Г. Васильев тоже был мнимостью?
В. Г. Васильев на сцене был абсолютной подлинностью. Хорошо помню первые годы его выступлений. Он, конечно, поражал: небывалым, почти забытым уровнем виртуозности, виртуозности большого стиля, тонким пластическим даром, невероятной энергией. И сверх того — всех зрителей захватывавшим ощущением новизны, новизны художественной и человеческой, как будто на балетной сцене и впрямь появился человек из будущего, причем не очень отдаленного, тот гость из будущего, которого ждала Ахматова, которого, сознавая или не сознавая этого, ждали мы все. И вот он тут, не во снах, а наяву, человек, свободный, радостный, не знающий ни усилия, ни усталости, не знающий страха. Тут, возможно, была и более далекая, блоковская ассоциация: «Кто меч скует — не знавший страха», — из блоковских строк Вагнером вдохновленных. Васильев и был своеобразным российским Зигфридом из непоставленного в Большом театре балетного «Кольца», — спектакля, который в 1990 году поставил в Берлине Морис Бежар. Васильев входил в тройку самых выдающихся танцовщиков второй половины XX века — выходцев из России. И насколько я понимаю, многое в его жизни ориентировалось на жизнь Нуреева и Барышникова. Много лет шло успешное заочное состязание танцовщиков, потом началось соревнование судеб. Васильев должен был делать то же, так же и с тем же успехом, что и они. Стоило Барышникову выступить в полубродвейском балете, который сделала для него Твайла Тарп (Push Comes To Shove, 1976), как моментально здесь возник балет, в котором Васильев в таком же, как у Барышникова, котелке танцевал такие же вольные танцы; стоило Нурееву продирижировать чем-то, как Васильев заговорил о своих дирижерских притязаниях. И если они, завершив хореографическую карьеру, стали хореографами с репутацией выдающихся (хотя по отношению к Нурееву подобное определение весьма сомнительно, а Барышников, кроме «Дон Кихота» и «Щелкунчика», ничего и не ставил), Васильеву срочно потребовалось стать выдающимся хореографом — он хотел быть с ними. Но тут оказалось... Тут много чего оказалось. Оказалось, что ему, как и всем нам, катастрофически не хватает внутренней культуры. Оказалось, что все мы живем в мире красивых и прогрессивных лозунгов — именно они открыли Васильеву дорогу, как говорится, к нашим сердцам (он замечательно красноречивый человек), и именно они привели его к руководству Большим театром. Но еще оказалось, что все эти замечательные лозунги 1995 года — сплошная и радующая ухо туфта. Здесь я вынужден произнести то определяющее слово, которому тогда было подчинено очень многое в нашей жизни — не только в жизни балета, но и в общественной жизни, в наших демонстрациях, шествиях, манифестациях — прогрессивный китч.
П. Г. Имеет ли отношение этот китч к шапкам-ушанкам, матрешкам-Ельцин и балалайкам?
В. Г. Какие шапки-ушанки!? Я сам принимал участие в демонстрациях с криками: «Ельцин, Ельцин!»
П. Г. Китч — содержание и стиль эпохи Ельцина?
В. Г. Как вам сказать... Не хочется бросать камень в самого себя тех лет...
ОТСТУПЛЕНИЕ:
ДЕМОНСТРАЦИЯ 1 МАЯ
Демонстрации начала 1990-х были нашим счастьем, упавшим с неба. Всю жизнь мы ненавидели демонстрации, на которые вынуждены были ходить. Хотя в довоенных демонстрациях было что-то неизъяснимое. Это был день, когда Москва, а стало быть, страна, не боялась арестов. 1 и 2 мая вместе со всеми нами праздновал и НКВД — он не работал. Это был праздник, который объединял нас даже с теми, кто в остальное время года нас разъединял и преследовал. Было ощущение безопасности, подаренное на два дня, — праздник безопасности. Об этом не то что никто не говорил, в этом боялись признаться даже себе — и вовсе не из страха, а из унизительности самой ситуации, — что мы празднуем, чему радуемся. Не хочу приукрашивать свою биографию, но помню, что Сталина я в детстве ненавидел. Я уловил своим детским даже не рассудком, а интуицией, издевательский характер сталинских шуток, после которых, как писали газеты, раздавался громкий смех и аплодисменты, — шуток человека, который может заставить целый народ смеяться над самим собой. Сталин, помимо физического садизма, был садистом моральным. Помимо физического уничтожения миллионов людей, он уничтожал морально — своими шутками, своим благодушием ложным. «Жить стало лучше, жить стало веселее», — надо вспомнить эту веселую жизнь. Он прекрасно знал, насколько она весела... А 1 мая, это день, когда действительно жизнь становилась лучше и веселее, потому что, как ни странно, это был день без Сталина. Все шли к Мавзолею, иногда там видели его, иногда его двойников, но на городских площадях его не было, в городах чувствовали его отсутствие, отсутствие его органов, в буквальном и переносном смысле. Это был праздник на два дня ликвидированного государства — поэтому мы пели песни. Никуда дальше это ощущение не проецировалось,