грамотных — нет самой привычки обращаться к сельскому миру хотя бы за информацией; хотя в моменты потрясений этот мир сам организуется и собирает, к примеру, прошение об облегчении Татьяниной участи и проявляет удивительный такт в отношении пострадавшего мальчика.
Татьяна ждет суда, ловит рыбу, провожает Сережу на прогулки. На допросы ее почти не вызывают (это же надо присылать машину), а психиатрическая экспертиза, по ее словам, длилась пять минут, — спросили, какое число сегодня, и помнит ли она, что делала. Все помнит, за все отвечает, но еще не решила, что страшнее, — то, что случилось с Сережей, или то, что сделала она. Считает, что Сережина жизнь теперь «покалечена», Розу жалеет, жалеет себя, детей, свое несветлое близкое будущее. Спрашиваю, считает ли она поджог «актом справедливости». Задумывается. «Да какая справедливость? Не надо было... Витька-то не пострадал», — а на пепелище Розиного дома гуляет одинокая белая курица.
«Это про меня!»
Интеллигентские добродетели
Лет 25 назад по телевизору довольно часто показывали встречу в Останкинской студии с академиком Лихачевым. На вопрос, кого можно считать интеллигентным человеком, Дмитрий Сергеевич ответил в том смысле, что интеллигентность — единственное качество, которое нельзя имитировать или подделать, и именно поэтому люди, не обладающие этим качеством, ненавидят обладающих.
«Это же про меня!» — подумали тут многие и приосанились на диване.
Это было еще до того, как в широком постсоветском обиходе процвел солженицынский термин «образованщина», согласно которому не каждый человек с высшим образованием мог считаться интеллигентом. Интеллигентность подразумевала некий набор ценностей и добродетелей. Академик об этом ни словом не обмолвился, но аудитория-то не только их знала, но и была согласна, что им можно и нужно завидовать. Список, если и существовал, всегда был то ли засекречен, то ли сожжен, то ли съеден перед прочтением. Носители этого тайного знания с детства слышали о том, что такое хорошо и что такое плохо. И главной провинностью или же символом жизненной неудачи служила измена идеалам «прослойки». Как можно им изменить? Не поступив в институт («Учись, деточка, а не то будешь всю жизнь разгружать вагоны!»), попав в армию («Там из тебя сделают идиота!»), поклоняясь мамоне («Деньги в жизни — не главное, главное — идеалы!»), женившись или выйдя замуж за «человека не нашего круга».
Причем понятие «не нашего круга» было вполне растяжимым. Героиня «Весны на Заречной улице» так и не смогла скрыть отвращения и страха перед своими учениками из вечерней школы. Оно зависло у нее на лице, свело скулы, отчего лицо перестало быть хорошеньким. Но рабочих хотя бы предписывалось уважать. Русский интеллигент, по капле выдавливавший из себя Чехова, все-таки тогда еще помнил, что это наши «кормильцы». Их надо любить, а может, и просвещать. Они не виноваты, что не знают того, что знаем мы. Как любить и чему учить, было неясно. Примиряло всех относительное имущественное равенство. Рабочий тащил в дом купленный в рассрочку телевизор, учитель шарил по развалам в поисках книги. Каждому свое, всем — мир во всем мире. До нынешней пропасти между «чистыми» и «нечистыми» было каких-нибудь 30-40 лет...
Гораздо хуже, если происходило столкновение с «мещанством». Помню, у Паустовского где-то описано, как к ним в дом пришла невеста брата. «Пирожные брала вилкой», — пишет автор. «Не нашего круга», разве не ясно?
В восьмом классе у меня появилась мечта. Я хотела работать в театре костюмером или парикмахером. Узнала, где учат этим профессиям — оказалось, есть ПТУ прямо рядом с домом. Туда брали после восьмого класса. Скандала не было. Дома мне просто тихо («интеллигентно») дали понять, что девушки из хорошей семьи не бросают английскую спецшколу ради того, чтобы всю жизнь рыться в чужих волосах: «Подумай, как к тебе будут относиться окружающие? Хочешь быть обслугой? Ты потеряешь всех своих друзей — они перестанут с тобой общаться». С мечтой было покончено.
Вторая попытка пробраться в театр закончилась еще одним молниеносным классовым уроком, правда, удар был нанесен с другой стороны. Соседка по лестничной клетке, дочь нашего управдома, уговорила меня поступать в ГИТИС — на театроведческий факультет. «Только придумай, что написать в анкете про родителей, — советовала она мне. — Я написала, что мама уборщица. Пролетарское происхождение еще никому не мешало!» Я решила, что не буду скрывать профессию родителей — они мне ничего плохого не сделали!
Соседка оказалась права. На первом, творческом собеседовании мне сказали, что я прекрасно подготовлена. На втором стали задавать совсем другие вопросы — о родителях, о школе... И тут же порадовали: «У вас нет шансов!» Я, вместо того, чтобы гордо повернуться и уйти (как воспитывали), слабо пискнула: «Почему?» — «Вы москвичка, из интеллигентной семьи, вам 16. Для вас не будет трагедией, если не поступите. Устроитесь куда-нибудь еще. У нас тут люди приезжают из Владивостока с направлением из рабочего театра — им это нужнее».
Думаете, я расстроилась? В первую минуту — да, ужасно. Но домой шла с гордо поднятой головой. И впрямь — я уже интеллигент по рождению, мне не обязательно иметь запись об этом в дипломе и трудовой книжке. Пусть бьются те, кому это надо. Пусть, в конце концов, завидуют!
В девятом классе я влюбилась в одноклассника. Мы сидели за одной партой, вместе прогуливали уроки, после школы часами ходили вокруг моего дома, разговаривая... конечно, о книжках. Все остальные темы были «не интеллигентными». Я поняла, что мое чувство взаимно, когда предмет моей любви принес мне «Мастера и Маргариту» — книга тогда только что вышла, ни у кого ее не было. Это был знак особого доверия, общей «тайны». Реакция моей мамы была странной: «Откуда у него эта книга? Кто его родители?» Родители его, как и мои, оказались журналистами, зато дед его был когда-то видным кагэбэшником, попавшим своими трудами даже в «Архипелаг ГУЛаг». Дефицитные книги доставались в особом «распределителе» (Господи, слово-то какое — теперь не все даже догадаются, что оно означает!)
Это и решило судьбу моего романа. Мама предъявила ультиматум: «Мальчик — не нашего круга. Когда-нибудь вы с ним окажетесь по разные стороны стола — он будет тебя допрашивать». Это был единственный случай вмешательства в мою личную жизнь, но запомнила я его навсегда. И с тех пор оценивала молодых людей с точки зрения «стола».
Роман, как и все школьные привязанности, умер бы и так, естественной смертью. Но мне был дан урок классового и политического сознания. И что теперь? Дед давно помер, мальчик вырос. Я тоже. Мы встречаемся иногда. Мальчик носит шляпу, служит советником у какого-то то ли депутата, то ли олигарха. Я смотрю на его упитанную и немного брюзгливую физиономию и не признаю в нем человека, когда-то читавшего Булгакова. Теперь-то я понимаю, что мама была права. Не в том, что нас разделит стол следователя, а в том, что круги разные и жизнь разведет.
Кстати, о книгах. В моей молодости по книгам в незнакомом доме можно было судить о характере, пристрастиях, интеллекте хозяина. Мы всегда бросались к книжному шкафу в первую очередь, оценивая личность собирателя по названиям на корешках. Книги было трудно достать, и библиотеки собирались осмысленно. Содержимое шкафа могло привлечь, заинтриговать или отпугнуть. Ну, а уж если хозяин дома сам писал книги, то этому обстоятельству не могло противостоять ни одно девичье сердце. Поход в «Книжную лавку писателей» с обладателем членской книжки СП сегодня, пожалуй, можно сравнить с приглашением провести уик-энд на Сардинии.
Книги были главной ценностью и главной валютой. Один очень известный ныне телеперсонаж, учивший меня много лет назад журналистике, попросил как-то напечатать на машинке его статью. «Я мог бы заплатить вам, но мне кажется, лучше в знак благодарности подарить вам книгу», — важно сказал он. Я была просто счастлива, получив сборник стихов Пастернака. Какие там деньги, кто считает?
Интеллигенция в пролетарской стране всегда была вынуждена как бы извиняться за свой образ мыслей, но в этом извинении было больше классовой гордыни, чем истинного смирения. Буржуй в стране победившего социализма так и остался «недорезанным», а интеллигенция — «гнилой». Действительно, что может быть у нормального пролетария общего с людьми, которые живут не по-человечески и занимаются черт знает чем? Работу в советском учреждении они презирают и называют «сотрудничеством с властью»,