Вам нужен прах отчизны грубый, А я где б ни был – шепчут мне Арапские святые губы О небывалой стороне.

(I, 345)

И в какую бы острожную даль Воронежа или Чердыни не отправлялся поэт, он продолжает свое путешествие в Эрзерум. Сам Пушкин называл Эрзерум нашим и многодорожным – “многодорожный наш Арзрум” (III, 195). Парадоксальным образом эта строка направлена и звучит из двадцатого века – в девятнадцатый. Но, как говорил Гейне: “Не всякое событие ‹…› есть непосредственный результат другого; скорее, все события связаны взаимной обусловленностью” (VI, 154). Поэт вообще – “полосатой наряжен верстой”, по словам Ахматовой. Путешествие – это не перемещение с места на место, когда стреноженность русской мысли и нехватку времени выручает пространство. В России, по словам В.А.Соллогуба, путешествовать нельзя: “Теперь я понимаю Василия Ивановича. Он в самом деле был прав, когда уверял, что мы не путешествуем и что в России путешествовать невозможно. Мы просто едем в Мордасы”. Вся русская литература путешествия – это борьба с этой “Просто-ездой-в-Мордасы”. В каком-то смысле, здесь не подорожная создана для путешествия, а путешествие – для подорожной. Она – спасительная награда за нелегкий путь самопознания.

Куда приведет Мандельштама тема подорожной по казенной надобности, мы увидим из стихотворения, написанного пять лет спустя, – “День стоял о пяти головах…”, весной-летом 1935 года, в Воронеже:

День стоял о пяти головах. Сплошные пять суток Я, сжимаясь, гордился пространством за то, что росло на дрожжах. Сон был больше, чем слух, слух был старше, чем сон, – слитен, чуток, А за нами неслись большаки на ямщицких вожжах. День стоял о пяти головах, и, чумея от пляса, Ехала конная, пешая шла черноверхая масса – Расширеньем аорты могущества в белых ночах – нет, в ножах – Глаз превращался в хвойное мясо. На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко! Чтобы двойка конвойного времени парусами неслась хорошо. Сухомятная русская сказка, деревянная ложка, ау! Где вы, трое славных ребят из железных ворот ГПУ? Чтобы Пушкина чудный товар не пошел по рукам дармоедов, Грамотеет в шинелях с наганами племя пушкиноведов – Молодые любители белозубых стишков. На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко! Поезд шел на Урал. В раскрытые рты нам Говорящий Чапаев с картины скакал звуковой… За бревенчатым тылом, на ленте простынной Утонуть и вскочить на коня своего!

(III, 92-93)

Путь лежит на Урал. Но изгнание нового Овидия пронизано сновидческой символикой числа пять. Забегая вперед, скажем, что основной символ здесь – пятиконечная звезда. Движение – ямщицким, конным путем (“большаки на ямщицких вожжах”, “ехала конная ‹…› масса”, “вскочить на коня своего”). И вот уже пятиглавый собор подконвойного дня несется на ямщицких вожжах пятеркой запряженных коней. Число падает до “двойки конвойного времени”, а в конце – до одного (“своего!”) скачущего коня Чапаева. Двойной повтор звучит почти как заклинание: “На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!”. Утрачено что-то очень важное и утрачено безвозвратно. Вершок – мера пространства стиха, версификации, а именно – пушкинской версификации. И свободная стихия моря, и игла (как и “Черномора ‹…› питье”, и “эрзерумская кисть винограда”) – пушкинские образы, его “чудный товар”. И этот бесценный товар принадлежит теперь тем, с кем ты разделить его не можешь ни при каких обстоятельствах, потому что Пушкин – это свобода, а его нельзя разделить с теми, кто тебя этой свободы лишает. Со своими палачами. “Ясен путь, да страшен жребий…” (Анненский). Казенная надобность этого уральского подорожья – казнь. Озаглавленный день знает о своей участи. В соседнем, тогда же написанном стихотворении: “Еще мы жизнью полны в высшей мере…”. В нем детская стрижка волос – закрытая метафора усекновения главы.

Под знаком пятиконечной звезды не только рубят головы, но строчат доносы:

На полицейской бумаге верже Ночь наглоталась колючих ершей – Звезды живут, канцелярские птички, Пишут и пишут свои раппортички.

(III, 41)

Колючие ерши и есть красные пятиконечные звезды, которыми И пишут звездоносно и хвостато Толковые лиловые чернила.

(III, 41)

Следующая символическая инкарнация пятиконечной звезды – конь Чапаева. Конец стихотворения столь стремителен и раздражающе непонятен, что мемуарист с полным правом назвал его “абсурдной тянучкой”. Домашнее заглавие стихотворения – “Чапаев”. Но легендарный комдив появляется с какой-то неназванной звуковой картины и влетает верхом на коне прямо нам в рот (!), чтобы “утонуть” и лишь потом “вскочить на коня своего”. “Картина”, “лента простынная” – это кинематографическая лента. Речь идет о знаменитом фильме “братьев” Васильевых, но это совершенно не помогает понять того странного трюка, который Чапаев проделывает со своим зрителем (читателем), влетая ему в рот, умирая и – победоносно воскрешаясь на своем коне. Этот кинематографический трюк – хлебниковского происхождения, восходящий в конечном счете к идее Мирсконца. Н.И.Харджиев вспоминал о Мандельштаме, который, взяв у него несколько книг, в том числе и хлебниковских, задумчиво сказал: “А что из всего этого можно будет сделать?”. И будет сделано, и много.

Хлебниковская идея обратного течения времени тоже возникла не на пустом месте. Уже ранний кинематограф использовал этот прием для развлечения зрителей. И Аверченко, и Дон-Аминадо описывали это знаменитое “Мишка, крути назад!”, что особенно выразительно звучало в эмиграции. Но эта же способность кинематографа показывать движение времени вспять была широко использована научно- популярной литературой. Так Н.А.Умов в своей брошюре 1914 года “Характерные черты и задачи современной естественно-научной мысли” пытался объяснить даже теорию относительности Эйнштейна. В

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату