находилась в камере в моем распоряжении, была у меня внезапно отобрана, за исключением последних писем и открыток от Ганса, оставленных мне лишь для ответа. Кроме того, я должен сдавать теперь все новые письма и открытки, как только отвечу на них. Письма передаются на хранение обер-директору. Получу ли я их после освобождения, еще не известно, да и сомнительно.
4. В последние шесть месяцев я мог каждые 14 дней получать от тебя пакеты с продовольствием, впредь эти передачи отменяются.
Уверен, что ты поймешь все без комментариев. У меня хотели отнять даже письма, связанные с обвинительным заключением. Однако после моего решительного протеста их оставили.
Глава 43
'ЖЕЛЕЗНАЯ МАСКА'
Тельман окончательно убедился, что в соседних камерах никого нет. Несколько дней он безуспешно простукивал стены, пол и потолок. Очевидно, гестаповцы оставили эти камеры свободными.
С того дня, как его неожиданно, в сопровождении усиленной охраны, перевезли в Ганновер, все связи с волей оборвались. Они и без того слабели день ото дня.
Последние месяцы в Моабите надзиратели менялись чуть ли не ежедневно. Передать что-либо в таких условиях было невозможно. Но тогда он мог хоть перестукиваться! Пусть в более сложной обстановке, но связь с Розой и Эдвином все же продолжала существовать. Однажды сосед сверху передал ему, что надзиратель Эмиль Мориц заподозрен в организации неудавшегося побега и арестован. Потом Тельман узнал, что Эмиля пытали, но он никого не выдал. Чрезвычайный суд приговорил Эмиля Морица к пятнадцати годам, но уже на другой день его нашли в камере мертвым.
С тех пор к нему допускали только надзирателей из СС. С одним из них он как-то разговорился. Знал, что перед ним негодяй и провокатор, но все же вступил в разговор. Ведь и в каменной кладке порой можно нащупать щель, терпеливо увеличить ее и расшатать потом несколько кирпичей. К тому же нацисты продажны, падки на деньги. Не все, конечно. Да и поговорить хотелось, поспорить. За четыре года одиночки можно и онеметь...
Эсэсовец, как положено, начал с того, что стал ругать коммунистов.
- Ваши, - сказал он, - неотступно верят в свое право и все еще надеются на изменения. Однако напрасно! Эту возможность они упустили навсегда! Если бы во время выборов вы объединились с СДПГ, то против этой силы мы ничего не смогли бы сделать.
Да, подумал Тельман, мы, к сожалению, кое-что упустили и не доделали из того, что нужно было сделать в сложном переплетении событий, дабы преградить им путь к власти. Но мы признали наши ошибки, открыто сказали о них. Мы исправили их и нашли новые пути политической борьбы. Наша партия никогда не была правящей, и никто из нас не стоял у кормила власти. И этим смягчается наша вина перед немецким народом. Жертвы, которые мы принесли и ежедневно приносим в борьбе с фашизмом, оправдали нас перед историей... Этому холеному хлыщу, от которого разит духами, легко рассуждать о том, что было или только могло быть. Что он знает о коммунизме? Он говорит о наших ошибках, а мы платим за них своей кровью...
- Разве вы не согласны со мной?
- Даже если бы только рабочие на предприятиях выступили совместно, и то было бы хорошо. Это не удалось нам, но мы, по крайней мере, открыли глаза рабочим в других странах. Мы показали пример, как не следует поступать. Зато во Франции и Испании - Народный фронт! Это и наша заслуга.
- Так это за границей, - пренебрежительно скривил губы эсэсовец. Обреченная и вырождающаяся латинская раса. Вы же все-таки немецкий человек, Тельман. Если бы вы увидели теперешнюю Германию, вам пришлось бы признать, что она стала лучше. Да! Все немцы так думают. Только одни коммунисты все еще занимаются подстрекательством.
- Старая песня... Я одного не могу понять: почему вы так боитесь коммунистов? А если в Германии стало лучше, то почему вы боитесь рабочих? То, что вы называете коммунистическим подстрекательством, не что иное, как недовольство масс, положение которых не стало лучше.
Правда не поддается фальсификации на длительное время, думал Тельман, нет ничего непреложнее фактов. Наша совесть чиста, она ничем не запятнана в глазах немецких трудящихся. Она не отягощена военными преступлениями, империалистической разбойничьей политикой, тиранией, террором, диктатурой и насилием над совестью, ущемлением свободы и произволом... Мы ничем не запятнаны.
- Мы ликвидировали безработицу. Это раз, - эсэсовец загнул палец.
- Вы закабалили немецкого рабочего, и вы стоите по колено в крови.
- Мы возродили немецкую нацию. Мы свершили великую революцию! Я знаю, вы, коммунисты, молитесь на Москву и плюете на свое отечество. Гадите в собственном гнезде. Ваша родина - Коминтерн... А знаете ли вы, что на самом деле происходит в этой вашей Москве? Помяните мое слово, ваша красная Россия скоро развалится.
- Советский Союз существует уже двадцать лет. Это чудо двадцатого века. Я много раз бывал в этой замечательной стране и своими глазами видел, как она мужала и крепла год от года... Посмотрим, сколько времени просуществует ваш 'тысячелетний рейх'.
Это был единственный разговор за целый месяц!
Здешние надзиратели ограничивались обычно односложными приказаниями: 'Встать!', 'На выход!', 'Лицом к стене!'. Писем не было. Возможно, Роза и не знала, где он теперь находится. Он сам не сразу узнал, что его привезли в одиночку страшного флигеля 'Д' (для особо опасных государственных преступников, осужденных на длительные сроки заключения) ганноверской тюрьмы.
На прогулку его выводили вооруженные карабинами охранники. Если случайно во дворе в это время находился кто-нибудь из заключенных, вахмистр командовал: 'Всем повернуться лицом к стене!' - и для большей убедительности щелкал затвором.
Тельман не мог, конечно, знать, что сам рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер, осуществлявший высшую полицейскую власть в Саксонии, ежедневно справлялся о нем у главного директора тюрьмы. В молодости на Гиммлера большое впечатление произвел роман 'Железная маска' о безыменном узнике Бастилии. Теперь запавшая в голову соблазнительная мысль пригодилась. 'Никто не должен знать, что Тельман находится у вас, - инструктировал рейхсфюрер директора тюрьмы. - Этот заключенный будет у вас безыменным'. 'Следует называть по номеру?' - осведомился директор. 'Да, - ответил Гиммлер. Тюремная администрация должна избегать лишних разговоров об этом лице. В крайнем случае о нем можно упоминать как о некоем человеке'. 'Значит, Манн?' - предложил директор. 'Да, Манн*, - согласился рейхсфюрер. Заключенный по фамилии Манн. А свидания с женой будут даваться каждый раз по специальному разрешению'.
_______________
* Мужчина, человек (нем.).
Ганноверский полицай-президент тоже получил необычные инструкции. Они воспрещали, в частности. Розе Тельман приезжать в Ганновер под своим именем. По прибытии в город ей надлежало немедленно сдать в гестапо свой паспорт, взамен которого выдавался другой - на имя Розы Кох, ее девичье имя, действительный лишь в городской черте Ганновера. С этим паспортом ей дозволялось находиться на почте, вокзале и в других общественных местах, за исключением зрелищных, а также ночевать в гостинице и посещать тюрьму.
Но и об этом Тельман еще не мог знать, потому что свиданий пока не было.
Резь в желудке, которая началась еще в Моабите, усилилась. Временами она становилась совершенно непереносимой, он бросался на койку и грыз пальцы, чтобы не закричать. Когда один такой особенно острый приступ длился несколько часов, Тельман, дождавшись прихода надзирателя, попросил вызвать врача. Врач пришел и даже прописал ему какие-то успокоительные таблетки, которые, однако, не помогли. С тех пор все жалобы Тельмана оставались без ответа. Он опять-таки не мог знать, что директору было указано на либеральное отношение к 'заключенному Манну', для надзора за которым берлинское гестапо выделило специальную команду. Можно было надеяться, что новые люди станут относиться к указанному заключенному 'менее корректно', как осторожно выразился обер-штурмбанфюрер Зиберт.
...Тельман подходит к крохотному окошку (оно было уменьшено в четыре раза специально для заключенного Манна) и, запрокинув голову, пытается поймать хоть клочок неба. Оно слепит сквозь облачную полынью белым холодным светом. Но вскоре меркнет за мутной неразличимой завесой. На улице ненастье. По уже выработавшейся привычке Тельман начинает беззвучную беседу с самим собой.
Только что надзиратель - сейчас вторая половина дня - запер камеру. Наступают часы раздумий и внутренней борьбы. Путь предначертан, как бы суров он ни был Тяжко переносить повседневное унижение