Аббана вырвалась, выпрямилась и поймала взгляд Вейенто.
— Да, — сквозь зубы процедила она. — Я довольна.
В ее глазах мелькали ликующие искорки безумия, и Вейенто понял: она совершила убийство в угоду ему и теперь абсолютно уверена в том, что герцог ее вызволит. Разве он посмеет бросить в беде преданных людей? Тех, кто рискнул догадаться о его тайных желаниях? Женщину и мужчину, которые взяли на себя всю грязную работу и расчистили ему дорогу к трону?
Вейенто отвернулся, но яростный и счастливый взгляд Аббаны продолжал жечь его.
Талиессин следил за обоими и усмехался. Лицо принца побледнело, шрамы набухли кровью.
Гальен стоял рядом с трубкой и стрелами в дрожащих руках. При виде мертвой королевы ему стало дурно.
Талиессин быстро обернулся к нему.
— Положи эти штуки сюда, — приказал он, указывая на телегу, и смертоносные стрелы легли в ногах умершей.
А затем Талиессин — или, точнее, Гай — взял у купца моток веревки, набросил петли на шею обоим пленникам и привязал их к телеге.
— Трогай! — велел он купцу. — Вези в город.
Отряд из десятка стражников окружил телегу с телом владычицы. Толпа растерянных, заплаканных придворных потекла следом.
Королева лежала с открытым лицом, так что все, кто находился сейчас на дороге, могли ее видеть. Разговоры, шум, потасовки — все смолкло, едва только телега двинулась к столице. Уида на своей белой лошади, держа в седле впереди себя Генувейфу, догнала процессию и присоединилась к ней.
Купец, хозяин повозки, сидел на козлах и правил; Талиессин шел рядом, положив руку на бортик. Тишина катилась волной, охватывая толпу; те, кто только что орал и дрался, теперь боялись дохнуть громче, чем следовало.
А за повозкой, с веревкой на шее, тащились убийцы. Солдаты окружали их с трех сторон, не позволяя никому приближаться к пленникам ближе чем на десяток шагов.
Глава двадцать вторая
ПЕРЕМЕНА ВЛАСТИ
Адобекк слушал племянников и старел прямо у них на глазах. Говорил Эмери; Ренье, синюшный от потери крови и безмолвный, полулежал в кресле.
Эмери произносил слово за словом — «королева», «отравленная стрела», «убийцы схвачены», «гробовщица из Коммарши», «Талиессин», «наши знакомые по Академии», — а по лицу Адобекка бежали морщины, одна за другой, как будто стекло лопалось, расходясь трещинами от того места, куда попали камнем. Казалось, он не слушает; процесс безостановочного старения происходит сам собою, независимо от произносимых слов.
И когда Эмери закончил говорить, Адобекк выглядел таким дряхлым, словно годы, некогда так ловко обманутые им, настигли его и наконец-то взяли верх, торжествуя над сокрушенной бодростью духа.
В какой-то миг Эмери испугался: не происходит ли сейчас то же самое с Ренье, который тоже был возлюбленным королевы. Он быстро повернулся к брату, но тот, по счастью, оставался прежним, если не считать жуткой бледности.
Трясущимся голосом Адобекк сказал:
— Я хочу лечь в постель.
Эмери вознамерился было помочь ему, но дядя отверг его услуги. Пришел Фоллон, очень мрачный, взял господина на руки, как ребенка, и понес на пятый этаж, в самую уединенную из всех его спален Эмери проводил их глазами, затем повернулся к брату.
— Вот уж не думал, что этот Фоллон такой сильный, — пробормотал Ренье.
— Тебя тоже отнести? — осведомился Эмери.
— Нет, я сам доберусь…
Эмери пошел вместе с ним. У двери в свою комнату Ренье обернулся:
— Я на месте. И даже не упал, как видишь.
— Я посижу с тобой, — сказал Эмери.
— Я еще не умираю! — огрызнулся Ренье.
— Никто не говорит о том, что ты умираешь. Просто я боюсь оставаться один, — признался Эмери. Он поднес руку к голове и прибавил вполголоса: — Музыка.
— Что? — В голосе Ренье мелькнул ужас.
Эмери кивнул.
— Та самая. Музыка сегодняшнего дня. Да.
— Не записывай ее, ладно? — попросил Ренье. — Если ее начнут исполнять, будет слишком страшно.
Эмери взял его под руку, помог устроиться в кровати. Уселся рядом в кресло, начал рассеянно листать альбомы с узорами для вышивания.
— Ты забросил свое рукоделие. Прежде неплохо рисовал иглой…
— Было некогда, — сказал Ренье.
— Я думаю, ты не прав касательно той музыки, — сказал вдруг Эмери. Было видно, что он напряженно размышлял над словами брата. — Это для нас ее смерть — страшное потрясение. Для кого-то — повод задуматься о себе, о других людях. Повод ощутить себя живым, полным сострадания, готовым любить. Не знаю, как еще это можно выразить…
— Я любил ее, — сказал Ренье и заплакал.
Генувейфа предпочитала работать одна. За все то время, что она занималась ремеслом своего отца, подручных у нее никогда не водилось, и сейчас, когда Талиессин все-таки навязал ей помощников, она попросту не знала, какими поручениями их нагрузить. В конце концов пришел Эмери и велел им вязать гирлянды и сплетать венки из живых цветов, не путаясь у гробовщицы под ногами и не сбивая ее вопросами.
Талиессин не ошибся, поручив Генувейфе погребение своей матери. Генувейфа творила эти похороны как произведение искусства, которому суждено остаться в веках, а не сгореть и развеяться по ветру за один вечер. Королеву обряжали для последнего выхода к народу поистине любящие руки. Впервые в жизни Генувейфа была по-настоящему счастлива. Она прикасалась к телу повелительницы с нежностью, а благоухающие эссенции и прекрасные наряды приобретали особенный, священный смысл во время церемонии подготовки.
Завершив дело, Генувейфа никому ничего не сказала. Просто постояла, созерцая приготовленное для погребения тело и ощущая, как восторг пронзает все ее существо, а затем повернулась и бросилась бежать. Инстинктивно она искала сейчас убежища от переполнявших ее возвышенных чувств и потому спряталась под кроватью своего друга Ренье, где и была обнаружена, когда настало время идти.
Королева сидела на троне, установленном посреди главной площади столицы, — там, где обычно проходило празднество возобновления брачного союза между землей королевства и кровью Эльсион Лакар. Высокий помост был увит цветами и лентами. Пышные гирлянды скрывали вязанки хвороста. Трон — резной, раскрашенный принадлежал к числу древних атрибутов королевской власти, по преданию восходящих еще ко временам второго из королей нынешней династии, Тегана.
В темно-красном платье, расшитом золотыми зигзагами, королева выглядела такой грозной, такой величественной, какой никогда не бывала прежде, даже в тот день, когда она вынесла смертный приговор. Ее красота повергала в трепет. Множество изменчивых ликов примеряла она при жизни, и несколько раз после смерти ее лицо менялось: оно побывало и печальным, и жалким, и неопределенным, как бы