чтобы не заплакать, но он встал между мной и дверью. Тогда я повернулась и скорчилась в углу, глядя в стену. И вдруг я все вспомнила – фотографии в его комнате, видео – двойняшки уверяли, что он их постоянно смотрит – и то, как он говорил о медсестре. Я была одной из них – уродом. И привлекала его так же, как то видео.
– В чем дело?
– Гм… – сказала я еле слышно и утерла ладонями глаза. – Гм… Я, может быть…
Слезы текли мне в рот. Я подставила руки, чтобы он не видел, как они капают на пол.
– Ничего.
Он положил руку мне на плечо.
– Видишь? Я же говорил, все будет хорошо. Я знал, что ты поймешь.
Я не ответила. Старалась не всхлипывать.
– К этому мы и шли, разве не так? Это нас и сблизило. Я сразу почувствовал, как только увидел все это – твои картины, страшные фотографии в книгах – я знал, что мы с тобой… одинаковы.
Я услышала, что он нашарил сигарету, представила его самодовольно улыбающееся лицо. Он видел сексуальность в шрамах, которые я так долго от него скрывала. Представила, как выгляжу в его глазах: скорчившаяся в углу фигура, обхватившая себя тонкими холодными руками.
– До тебя дошло позднее, – сказал он. – Ты чуть позже поняла, что мы с тобой пара. Пара извращенцев. Мы созданы друг для друга.
Я вскочила, схватила со стула одежду, быстро, не глядя на него, оделась. Ноги беспомощно дрожали. Натянула куртку, нашарила в сумке ключи, все это время отчаянно глотая воздух, стараясь не дать воли слезам. Он ничего не сказал, не сделал попытки остановить меня. Молча смотрел на меня, задумчиво курил, на его лице блуждала полуулыбка.
– Я пойду, – сказала я, распахнув дверь.
– Хорошо, – услышала я за своей спиной. – Все хорошо. Скоро ты будешь довольна.
Совсем недавно, в 1980 году, в Англии можно было не хоронить мертворожденных детей. Ребенка не хоронили в могиле, а выносили в желтой мусорной корзине и сжигали вместе с другими больничными отходами. Можно было забрать младенца у матери, девочки-подростка, не имевшей жизненного опыта, а она не осмеливалась спросить, куда его уносят. Все это было возможно из-за простой календарной ошибки: мой ребенок не прожил во мне решающие двадцать восемь недель. Не хватило всего одного дня, и государство сказало, что моя девочка не будет похоронена. Она слишком мала, чтобы ее можно было считать человеком. Для похорон ей не хватило одного дня, а потому ей нельзя дать нормальное имя. Она так и останется
Стояла декабрьская ночь, деревья сгибались под тяжестью снега, на небе сияла полная луна. Медсестры думали, что мне не следует так убиваться. «Постарайтесь расслабиться». Врач отводил от меня глаза. Я пришла в себя на операционном столе, где он обрабатывал мои раны. Он работал молча и, когда сообщил о том, что произошло, сделал это, стоя вполоборота, и обращался, скорее, к стене, чем ко мне.
Я попыталась сесть, не поняв того, что он сказал.
– Что?
– Нам очень жаль.
– Нет. Она не умерла. Она…
– Разумеется, она мертва.
– Но она не должна умереть. Она…
– Прошу вас. – Он положил мне на плечо руку, укладывая обратно на стол. – Вы ведь не ожидали другого исхода, не правда ли? Ну, а теперь ложитесь. Отдыхайте.
Они пытались удержать меня на столе, хотели, чтобы я не видела. Но я их обманула. Посмотрела. И увидела то, чего никогда не забуду. В этот короткий миг я увидела невозможное – все, чем мог бы стать ребенок, увидела сквозь эту почти прозрачную кожу душу девочки, услышала ее голос, угадала ее сложную натуру, предвидела долгую историю ее жизни, которая должна была состояться. Все это было бы возможно.
Среди больничного персонала была одна сестра, которая не знала или не хотела знать, как я дошла до такой жизни. Она единственная поняла, что для меня это значит. Она единственная утирала мои слезы уголком платка, гладила по руке. «Бедное, бедное дитя». Сестра посмотрела в угол комнаты на очертания тельца в лохани, на изгиб крошечного плеча, клочок темных волос. «Вам больше не надо беспокоиться о ней, детка. Перестаньте тревожиться. Где бы ни была сейчас ее душа, Господь ее найдет».
Луна все еще светила. Я поспешно шла по переулку, придерживая у горла куртку. Когда добралась до Шиба-Коен, между домами забрезжил рассвет. Небо обрело красивую бледно-розовую окраску, по улицам дул неестественно теплый ветер. Казалось, это атомный ветер, явившийся с Запада. Голые ветви возле храма Zojoji гнулись и скрипели. Я остановилась перед очищающей чашей [73], в левую руку, как и положено, зачерпнула стылую воду, затем набрала воды в правую. Бросила в ящик для пожертвований несколько иен, сняла туфли и пошла по мерзлой траве мимо каменных детей.
Над моей головой шевелились тени. Их отбрасывали белые листочки с молитвами, привязанные к ветвям. Я нашла в углу сада место между двумя рядами скульптур, где с дороги меня не было видно. Села на землю, запахнулась в куртку. Перед молитвой положено хлопнуть в ладоши [74]. Делать надо все в определенной последовательности, а я ее не помнила, поэтому сделала то, что видела, наблюдая за людьми в моей собственной, христианской стране. Сложила руки, прислонилась лбом к кончикам пальцев и закрыла глаза.
Возможно, та медсестра была права. Возможно, «Господь», или боги, или высший разум знали, где находится душа моего ребенка. А вот я не знала. Не знала, где ее похоронили, поэтому начать мне было неоткуда. Поскольку могилу я посещать не могла, то выучилась представлять ее душу, парящую надо мной, всюду и нигде. Иногда, закрыв глаза, рисовала ее в черном ночном небе, так высоко, что ее голова касалась