давно называют городом и спорят, какое же имя дать ему; а главное, когда мысленно представлю знакомых актеров загримированными «под Лукина», «под Руденко»,— мне вдруг делается неловко. Понимаю, что это не рассуждения драматурга-профессионала. Искусство — вовсе не грим «под кого-то», и не примитивно разрисованные холсты. Нет, это стремление проникнуть в самую суть человека, разглядеть там пружины, двигающие его поступками. Это — главное, а не портретная похожесть.
Чувствую, что не убедил себя. «Ну хорошо,— возражаю себе.— Допустим, ты прав. Предположим,- что проник в суть. Так что же должно тебя особенно заинтересовать — с точки зрения искусства, разумеется?»
Вот Лукин. Куда ты его отнесешь — к активу или в пассив? Или Алексей. Сбежал. А почему сбежал? Потому, что ему страшно разочаровываться в человеке, которого он всю жизнь, несмотря ни па что, втайне придумывал для самого себя. Или Серега...
Так я иной раз целыми днями хожу по поселку и спорю с собой, и убеждаю, и переубеждаю. Это мучительный нескончаемый спор.
Катерина, поди, сказала бы:
— Ну, а что такое творчество, как не спор художника с самим собою?
«...Вот ты спрашиваешь, друг мой Катерина Петровна, чем же я здесь, как ты выражаешься, «обогатил душу»?
В поселке ко мне привыкли и даже незнакомые запросто именуют Кирьянычем. Уже не удивляются, когда в час обеденного перерыва я приду и молча подсяду к какой-нибудь группе рабочих — без всякой цели, просто так, разговоры послушать. На планерках, на собраниях никто у меня не спрашивает: для чего это я вдруг тут появился? Молча потеснятся, дадут место. В курилке, не прерывая разговора, протянут пачку «Беломора» и о делах разговаривают как с равным; вот только, если зайдет речь об охоте или рыбалке, меня в разговоре вежливо обойдут: мое мнение не в счет,— всем известно, что я не охотник и не рыбак.
Иной раз кто-нибудь из пожилых рабочих вдруг спросит: «Слушай, Кирьяныч, вот ты, говорят, по заграницам ездил. Скажи на милость, не примечал, что у них делают, чтобы зимой уберечь раствор от замерзания? Ведь это же мука мученическая, а не работа!»
Не хочу утверждать, что здесь я постиг что-то такое, чего ие знал до этого. И все же жизнь моя, не будь этой поездки, оказалась бы в чем-то обедненной.
Библиотекарь Наташа — о ней я тоже писал: славная, наивная девчушка — устроила встречу читателей со мной. Народу, сверх всякого ожидания, набилось столько, что через час нечем стало дышать. Спрашивали обо всем: как становятся писателями? Откуда берут сюжеты? Правда ли, что писатель сперва накапливает в блокнотах чужие выражения, а потом выдает их за свои?
А потом как-то само собою получилось: от этих вопросов отошли и заговорили о своем, близком. О вечерней школе. О заработках. О том, что такое, в моем представлении, романтика. Один парнишка, смущаясь, вызвался прочесть свои стихи, и мы заспорили об их достоинствах, а он сидел счастливый и растерянный.
После этого дня меня на стройке окончательно признали своим...»
— Кирьяныч, сильно занят? Поговорить охота.— Лукин пододвигает стул, садится на него верхом.— Вот ты объясни мне, как это люди не научились понимать: если их пробуют выволочь из самой настоящей трясины, так это же для них стараются, а не для какого-то гам дяди?
— Погоди, погоди. К чему такое сложное вступление?
— А вот к чему. Хожу я в эту бывшую Маркелову бригаду. Шефствую, так сказать. Ничего не скажу: в работе люди — поищи таких. Норма не норма, время не время, вкалывают, как надо. Но и все тут! Начинаю про международные дела — отворачиваются, расходятся по своим углам. Это им неинтересно. Говорю про то, что религия — дурман, обижаются.
— Может, слишком сложно то, что ты им рассказываешь? Не у всех же грамотешка...
— Да нет, четыре-пять классов у каждого. А у некоторых — семилетка.— Он вспомнил что-то, рассмеялся.— Один недавно решил, видно, меня за грудки схватить растеряюсь, лет? Спрашивает: «Вот ты, Лукин, твердишь: религия и наука — вечные и непримиримые враги. Верно — нет?» — «Ну, Верно»,— говорю. «А как же это совмещается: и наука утверждает, что материя вечная, и книги Ёккле...» Тьфу, черт!
— Екклезиаст?
— Во-во. И она, говорит, утверждает то же самое. «Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки». Ну и так далее.
— Интересно. А ты что же?
— А я ему отвечаю: «Мозги у тебя, парень, набекрень. Там о чем, в твоей книге? О том, что бейся не бейся, хоть в лепешку расшибись, а ничего в жизни не изменишь... А мы вон реки в другую сторону повернули и Голодную степь озеленили. И в космосе опять же...» Смеется, гад! Темный ты, говорит, человек, Лукин.
— Слушай, а ты, случаем, не слишком ли вспыльчив с ними? Это ведь отпугивает.
— А то ты не узнал моего характера? Сегодня, правда, не выдержал — говорю им: «У меня что — других забот нет, кроме как с вами тут каждый вечер кувыркаться?»
— Мощная агитация, ничего не скажу.
Лукин задумался ненадолго, потом весело воскликнул:
— Ну ничего! Все равно расшевелю их, вот увидишь! Есть и у меня одно средство. Я у Наташи- библиотекарши книжицу одну высмотрел. «Забавное евангелие» называется. Начну им с завтрашнего дня вслух читать. Пусть даже один останется слушать, он потом остальным — не удержится — расскажет!
Лукин походил по бараку, как-то удивленно крутнул головой:
— Ай да Маркел! Ай да ирод проклятый! Успел, гляди-ка, наработать!
Глава четырнадцатая
Всякая умная работа, то есть такая работа, в устройстве которой участвовали ум, сообразительность и расчет, в конце концов сама становится объединяющей. Она увлекает людей так, что они забывают об усталости. Появляются какие-то совершенно иные критерии. Наблюдать такую работу — удовольствие, участвовать в ней - тем более.
Лукин поднялся ни свет ни заря. Он чиркнул спичкой, поднес к часам желтый крохотный огонек, негромко произнес:
— Ого!
И начал торопливо одеваться. Мне не спалось, я спросил удивленно:
— Куда это в такую рань?
— Субботник же. Жалко ребят будить, самый сладкий сон сейчас. А надо.
Я и запамятовал о том, что перед сном бригадир предупреждал всех:
— Имейте в виду, завтра подъем па час раньше. Давайте так, чтобы мне за ноги вас с кроватей но стаскивать и холодной водой не обливать. Я это могу,— усмехнулся он.
— Ты можешь,— подтвердил Серега.— Прошлый раз налил мне воды в сапог. Думаю, что такое хлюпает?
— Да брешешь ты,— возразил Лукин.— Это тебя девки в девятом бараке из ведра окатили. Думаешь, не знаю?
— А ты у меня спросил: был я в том бараке? — обиделся вдруг Сергей.
— Его туда агитатором прикрепили,— подал голос Борис.— Наташку Звягинцеву агитировать.
— Смерть предателям! — полный благородного гнева Серега бросился к Борисовой койке; они начали