писателей!.. Почему допускаем мы их предупредить себя в разборах? Приятно ли вам читать какого-нибудь француза, громко объявляющего, что в его курсе разобраны лучшие стихотворцы польские, турецкие и — о, милость необыкновенная! — русские. Приятно ли видеть вам, как этот смельчак, разделив пополам одну и ту же оду Ломоносова, в невежестве своем первую часть критикует как сочинение Тредьяковского, а другую как сочинение Ломоносова, сравнивает обоих пиитов, находит более воображения и пылкости в первом и, похваляя другого, говорит, однако же, что в нем нет приличного начала и связи! И не мудрено! ибо он этим началом и связью ссудил Тредьяковского! Приятно ли читать там же превратный и низкий суд его о других наших писателях и обо всей нашей литературе, сообщенной ему, может быть, от какого-нибудь учителя- француза или от доброго приятеля в трактире? Француз, не знающий ни гения нашего языка, ни наших нравов, ни тех непостижимых прелестей идиомата, которые только знакомы от природы владеющему языком, — француз ценит нашу славу, лучших наших писателей, а мы почитаем за грех к ним прикоснуться! Если бы, напротив, были разборы на сочинения отечественные, если бы народное мнение было определено и известно у нас везде; тогда могли ли бы явиться сии столь оскорбительные для чести литературы нашей мнения? Француза винить нельзя, а винить надобно самих себя, — сию холодность к изящным наукам и сие слепое уважение ко всему тому, что скажут другие. Кроме сего оскорбления, литература теряет еще с другой стороны; она живет соревнованием: где же пружины сего соревнования? Одни кричат: у нас пишут только песенки да романсы… Сами виноваты: вы другого ничего не читаете, вы не делаете отличия между достоинством одного творения и другого — вы не разбираете. У нас еще мало авторов; на что пугать их? — другие повторяют важным и сострадательным тоном. Милостивые государи! Из ваших слов вижу я не доброжелательство ваше к словесности, а совершенную к ней несправедливость! но прежде позвольте спросить: почему мало авторов? Мы уже имели много превосходных писателей во многих родах словесности. Один Державин представляет огромнейший, разнообразный сад для ума и вкуса разборчивого. Кому не приятно следовать за величественною музою Ломоносова? Кто откажется странствовать за Богдановичем в очаровательные чертоги Амура?5 Или, оживясь патриотизмом, стремиться на крылах пламенных за Херасковым в древний Херсон, или под твердыни Казанские, или к чудесным пожарам Чесмы?6 Но пусть мало! — не от вас ли же зависит, чтобы их было более? Хотите ли, чтобы их число умножилось? Будьте к ним внимательнее. Еще скажу: разбирайте их или не осуждайте разборов. Писатель никогда не достигает совершенства, когда публика не в силах судить об нем. Критика благоразумная раздражает его честолюбие и побуждает к великим усилиям: равнодушие наше — убийство словесности. Публика и писатель взаимно друг друга совершенствуют: публика судит и награждает, писатель дает ей пищу; одна утончает вкус свой, другой приобретает себе славу. Увидев, что истинное достоинство отличено, слабость обнаружена; увидев, сколь много труда стоит выйти из обыкновенного круга людей, всякий захочет испытать блистательное сие поприще. Покажи важность искусства — атлет не замедлит явиться. Друг мой! еще повторю, так образовались Франция и Германия! Ни в какое время не было у них такого множества писателей, как тогда, когда царствовала критика! Почтенные тени Ломоносова, Хераскова, Сумарокова, Княжнина! неужели мы будем в отношении к вам китайцами? Для чего же и для кого вы писали? Вы хотели быть нам полезными — как же мы возможем вами воспользоваться, если не будем разбирать вас? 'Оставь восторг свой — ты перерываешь меня, — все правда, все правда! да говори об других, а не об них!' О ком же? Разбор посредственных писателей, не возмогших действовать на умы и сердца, есть разбор без цели. Он не приносит ни малейшей пользы, не представляя ни красот высоких, достойных подражания, ни недостатков, увлекающих еще не утвержденный вкус молодых людей. Притом только твердые камни полируются, говорит Блер7, а слабые, мягкие не выносят полировки! 'И то правда!.. Но… все рано!' — продолжаешь ты. Почему рано? Разве не примечаем мы уже теперь обыкновенных волнений вкуса и разделения мнений? Разве всемогущая мода по сю пору не отделила уже нас от первых образцов наших в писании? После Хераскова, Ломоносова, Княжнина немного имеем мы нового достойного сих почтенных учителей. Один почти Державин сияет на холме муз, как старый священный дуб, обвешанный праведными приношениями и жертвами! К оде Ломоносова охладели: не в обиду новым драматистам также должно сказать, что они не сделали важного шага к усовершенствованию сего обширного и самого трудного рода сочинений. У нас много трагиков; но достойный всякой признательности и уважения Озеров один блистает благородством сцены и изяществом стихов, хотя иногда не встречаем и в нем правильного расположения действия и хода: это, может быть, оттого, что не видим столько желательных новых его сочинений. Фон-Визин единствен по сию пору в представлении сцены и характеров комических; Дмитриев и Крылов одни, кажется, стоят близ меты своего славного поприща; но многие из бесчисленных подражателей их, обольщенные наружною легкостию слога, пишут часто, не понимая даже, в чем истинное существо басни. В рассуждении красноречия отличается теперь более кафедра духовная, как было и прежде. В чем же мы по сие время подвинулись? конечно, во многих мелких приятных сочинениях, вообще в чистоте и наружной изящности слога. Но и в сем случае сомнения не решены еще. Одни укоряют других в излишнем употреблении слов славянских, а другие — в излишнем отступлении от славянского и в ослаблении языка. Отчего главное богатство новейших произведений состоит токмо в романах, в эпиграммах, в шутливых посланиях, прологах, в надписях, в водевилях, песенках и в пиэсах, которые совсем не знаешь, к какому отнести роду? Оттого, что не занимаемся, как должно, теориею искусства и презираем ее; оттого, что не разбираем своих предшественников, которых красоты и ошибки вели бы нас к совершенству; оттого, что не читаем Ломоносова, который за сто лет умел уже искусно соединять славянский язык с русским; оттого, наконец, что мы, бросаясь на мнимое легчайшее и простое, не хотим распространять ни сферы собственных своих занятий, ни сферы удовольствий публики. Скажу, не обинуясь, что прежде гораздо более занимались важнейшими предметами, нежели ныне: это доказывают, между прочим, и книги (сочинения и переводы), тогда изданные; это доказывают и живые книги, — мнения и образ мыслей многих знаменитейших мужей, получивших свое воспитание в веке Сумарокова, Княжнина, Петрова и прочих друзей литературы. С каким восторгом говорят они теперь, в своей старости, о величественной цели поэзии, о богатстве языка российского! Мудрено ли, что им кажется, что мы (избави боже, чтоб я сам так думал!) — теперь ребячимся, играем, как избалованные дети, на той самой арене, которую сделали бессмертною знаменитейшие атлеты, наши предшественники! И ты говоришь, рано вспомнить об их подвигах, об искусстве в пользу своих и других! Молчать об этом было бы — неблагодарность с одной стороны, а с другой — несправедливость, пагубная в области словесности. Я теперь пишу к тебе только о Хераскове и представлю собственные мысли его об этом предмете. Знаменитый песнопевец часто говаривал, что поэма его есть ранний плод на языке российском8, но что богатство и выразительность сего самого языка и величие подвигов русских увлекли его; что поэма его не может быть единственною в России, но он утешается и тем, что она научит кого- нибудь из его последователей сделать лучшую. 'А в предметах, — как говорил сей почтенный россиянин, — у нас недостатка не будет, было бы только ободрение к изящным наукам'. Я несчастлив: меня все хвалят не за то, за что должно, говорил он общему нашему другу А. И. Т<ургеневу> при мне, поручая ему для последнего издания сделать сокращение целой поэмы 'Россияды'. Напишите его со всею подробностию и строгостию: пускай из вашего сокращения узнают и трудность такой поэмы, и мои ошибки. Я еще в силах многое поправить в ходе и связи, это не стыдно: Вольтер всю жизнь поправлял свою 'Генриаду'. Если N. N. перестроивает беспрестанно свой дом, не угождая на собственный свой вкус, то как же можно воздвигнуть вдруг здание бессмертное, долженствующее угодить всеобщему вкусу народов и веков? Так говорил муж благонамеренный; а мы хотим сделать честь ему, удивляясь только чистоте и гладкости стихов, и притом в такое время, когда сие достоинство слога сделалось уже обыкновенным! Вот каков завет одного из патриархов наших в литературе и мы так пользуемся его уроками! Я сам их слышал и всегда сохраню в своем сердце; но сохраню не как слепой обожатель великого учителя: ибо чрез то оскорбил бы я почтенную тень его; но последую в сем случае, хотя очень, очень издалека, столь мало опытный, благородному примеру Ламота, предложившего суд скромный о творениях своего учителя Фонтенеля: ибо таким только образом исполню его святые намерения, клонящиеся к пользе отечественной литературы. Ты будешь писать бури, сказал он однажды приятелю моему и сотоварищу Б…у9, прослушав его сочинение, читанное на публичном университетском акте, — но помни, что у бога и самые бури соответствуют правильному и вечному плану. Я сам учусь до сих пор. Надобно учиться, учиться много: у нас, к несчастию, ныне все стало легко… Я сие привожу тебе на память, друг мой, единственно для того, чтобы показать, как сам знаменитый Херасков разумел свое искусство, как он не любил своих слепых хвалителей и чего он требовал от всех, кои честь имели находиться под его начальством. Да будет благословенна память твоя, песнопевец почтенный! только по творениям тебе подобных совершенствуется язык отечественный и вкус потомков; но ты еще
Вы читаете Собрание сочинений