чтобы люди снова читали их глупости…
Если дело дойдет до перевозки в ГДР его книг… между прочим, надо бы озаботиться этой проблемой, организовать такое – это целое дело… то для него, подумал Ц., речь может идти только о двух ящиках с надписью
Он стоял перед домом на Кобергерштрассе, где в одном окне, наподобие эркера, все еще горел свет. Может ли он позвонить в дверь той женщины – в таком состоянии духа, в таком костюме… по всему видно, что катится под откос; заметно пьющий, смятенный, невыспавшийся, вдобавок немыт и который день не держал в руках бритвы; шмотки так отяжелели от пропитавшейся пивным духом сырости, что едва не сползают с тела; стоит остановиться, как натекает лужа. К тому же непонятно, о чем с ней говорить… он отчетливо помнил свои отчаянные попытки подладиться под условия беседы, когда впервые зашел к ней в гости. Неужели ему нравится в этом скучном Нюрнберге, спросила она. При случае надо бы показать ему фотографии Гонконга, она там недавно побывала. Навещала дочь, которой еще двадцати не было, когда она уехала к своему отцу – бывшему ее мужу, они развелись. Он живет в Гонконге. И сейчас она подумывает, не переселиться ли туда же, в любом случае в скором времени снова поедет в гости, хотя это, конечно, дорогое удовольствие.
Ц. сидел в ярко освещенной гостиной среди удобной и, что называется, современной обстановки; на журнальном столике высотой по колено – чашка кофе и стопка цветных фотографий, на которых словно запечатлен мир из научной фантастики, с огромными азиатскими иероглифами, выведенными рекламными вывесками; женщина брала из стопки и показывала одну фотографию за другой.
– Я не слишком быстро? – спросила она.
«Побыстрей бы», – подумал он, когда она замедлила темп.
– Отличные снимки, – похвалил Ц.; он заметил, как странно-безжизненно звучит его голос.
– У вас такой чистый саксонский, – сказала она. – Приятно здесь такое слышать.
Всякий раз, когда произносились подобные фразы, в нем что-то тускнело, должно быть это печень или селезенка; на лице, по счастью, бледность не выступала. Он решил говорить как можно меньше, чтобы не давать повода для таких комплиментов, она же бодро продолжала:
– Знаете, мои родители тоже оттуда. Но это еще до войны было. Я тогда еще и не родилась…
Ц. стоило больших трудов просидеть час, уйти раньше казалось невежливо; придя домой, он выяснил, что час он таки не высидел, пробыл от силы минут пятьдесят. Он представил, как звонит ей по телефону: нельзя ли еще разок зайти, рассмотреть фотографии поподробнее. Несколько снимков его и вправду заинтересовали: ночные увеселительные кварталы Гонконга, взрывающиеся в безумном сверкании разноцветных огней. «Мне бы хотелось еще раз взглянуть вот на эти три фотографии…» – повернулся бы у него язык сказать такое? Комментируя снимки, она сообщила, что вокруг этих ярких красочных картинок – скверные районы, наркодилеры, детская проституция и всякое такое… «Да, – кивнул Ц. – Об этом, конечно, нельзя забывать». Ц. знал все это, однако снимками все же заинтересовался, только не посмел обнаружить свой интерес. Он успел разглядеть, что в фойе при входе в заведения известного рода намалеваны или прикреплены к стенам огромные изображения женщин в непристойных позах, с оголенным низом и широко раздвинутыми ногами. Соблазнительный поп-артовский кич; в месте соединения ляжек прорезаны отверстия, проломы, через которые можно заглядывать в неведомое нутро; и видно, как перед изображениями толпятся мужчины, они льнут к отверстиям, заглядывают внутрь. Стройные, изящные китайские мужчины в темных костюмах, улыбающиеся друг другу улыбкой столь же откровенной, сколь и презрительной.
На фотографии он глянул лишь краем глаза; почему-то его обуревало суетливое нетерпение. Ц. сидел за журнальным столиком и пил свой кофе; он чувствовал, что решительно не создан для изделий текстильной промышленности: стоит протянуть руку за чашкой, как рубашка натягивается и в промежутках между пуговицами открывается майка, туго облепившая живот, выдавливаемый тугим ремнем из тесных джинсов. Чем дольше сидел он в этой позе, тем неуютнее себя чувствовал, зажатый в тисках снаряжения, которому тело тщетно сопротивлялось; ботинки, купленные намедни на Брайте-Гассе – после многочасовых нерешительных блужданий по переполненным товаром обувным магазинам свободного рынка (у него разболелись ноги, и боль не прошла до сих пор), – жали наподобие испанского сапога, подошвы горели; он не мог сидеть смирно, все перебирал ногами, будто сию минуту готов был ринуться в бегство. Она же то и дело вставала, чтобы подлить ему кофе; он глядел (пытаясь придать взгляду скромность), как она оправляет юбку, туго обтягивающую бедра и отчетливо мощные ляжки; двигалась она со сдержанным кокетством – исключительно грациозная смесь… «Вы, похоже, не знаете, куда бы спрятать соблазнительный зад?» – подумал он. Когда он встал и начал прощаться – уход явно показался ей внезапным, – она чуть побледнела, сидя в своем мягком глубоком кресле; до дверей проводила со скорбной улыбкой.
Дома он стянул с тела тряпье, налил стакан шнапса. Провонявшие пивом и бензином, шмотки лежали на ковролине прелой кучкой какой-то неопределенной, враждебной человеку отсыревшей материи. Он приволок в туалет стул, встал на него и погляделся в зеркало, подвешенное над раковиной… и вспомнил, как в детстве, когда ему было двенадцать-тринадцать, он разглядывал себя в зеркале материнской спальни. От тела пошли испарения, зеркало на пару секунд запотело… а когда прояснилось, он увидел свое отражение: гипнотизировать конец было излишне, он сам униженно прятался в дебрях срамных волос. В зеркале показался зябнущий белесый мужской торс, без пяти минут старческий – влажное, липкое, ненужное тело, оплывшее, презираемое, пошлое, вечная мишень ненависти и пренебрежения, исходящего от Бога и мира. То ли от выпитого, то ли от омерзения Ц. качнуло на стуле, пришлось присесть; он осторожно опустился на спинку стула, уперев локти в колени. Теперь в зеркале отразилось лицо. Нет, не его. Чужое негодующее лицо – припертая к стенке, искаженная страхом, тупая физиономия боксера, который лежит на матах ринга, не зная, куда бы ему забиться.
Он лежал на матрасе, заменявшем ему постель, все двери в квартире стояли нараспашку, сквозь приоткрытое окно «кабинета» доносился шум дождя. Церберы выли редко, скулеж потонул в отравленных струях, только нет-нет да и поднимется острый протяжный звук, буравчиком проникающий в нервы, – озвучание его страха. Съездить еще раз на Восток? Еще несколько дней его виза действительна! Нет, он останется здесь до последнего. Если и есть еще тема – вдруг он когда-нибудь снова начнет писать! – то в ГДР ее искать не приходится. Там все вымерло, кончен бал. Если какая-то атмосфера и может сподвигнуть его на писание, то это дух автобанов, где правит Шикльгрубер, где западный немец – в своей стихии. И пешеходные улицы наподобие Брайте-Гассе, где персонажей достанет на то, чтобы удовлетворить любые желания литературной критики.
В полусне он увидел себя стоящим посреди Брайте-Гассе, между двумя книжными ящиками, картон исцарапан, расходится по краям, книги едва не вываливаются наружу; вокруг кипит жизнь, озаренная послеполуденным солнцем, непрерывное богоугодное празднество
Над всеми этими входами эффектными буквами выведено:
Входов потому так много, что нужно не только войти, но и выйти. И людские потоки втекают внутрь и вытекают наружу и текут в неустанном круговороте купли-продажи по пешеходной зоне, все дальше и дальше, ощущая, что их снимают на пленку, с обоих концов Брайте-Гассе, снимают на телекамеры. И потому они так сияют, сияют под залпами ликования, взлетающими над Брайте-Гассе и изливающимися вниз. И у каждого на груди или на спине – фирменный логотип, вензель всемирно известной марки, бойкий лозунг фирмы-изготовителя: