вон – две уже прикупил! А жена моя – три! И всё по дешевке!» – «Так-таки три? – сомневается „фольксваген' № 116611. – Быть такого не может… и где ж это столько дают?» – «Чесслово, дают! – встревает „Найк' № 174517 (тот же самый номер, что был выжжен на левой руке Примо Леви, отмечает мысленно Ц.) – Это недалеко, вон там, сто метров пройдешь, и дадут. Мы там четыре вещи купили, и всё по дешевке!» – «Кромбахер» № 54123, услышав это, замирает и бледнеет: «Где?! Ради Бога, скажите где!» «Майкрософт» № 79669 слегка поддерживает ослабевшего, незаметно тычась остренькой грудкой ему под мышку. Помахивая рукой, проходит, сияя «байер-АГ» № 1000200: «Четыре, пять, шесть покупок! Всё по дешевке!»…
Проснувшись назавтра, он увидел, что небо слегка прояснилось, пожалуй, в комнату даже светил крохотный солнечный лучик. Как я раньше писал… что я раньше писал? Обычно это был первый вопрос, который он задавал себе, просыпаясь и с сожалением отмечая, что заснуть больше уже не удастся. Что хочешь не хочешь, а иди в новый день. Гедда однажды сказала, что во сне он как будто борется с гнетущими незримыми силами. Может, если бы он уяснил для себя, с чем воюет во сне, стало бы легче, сказала Гедда. Поразмыслив, Ц. пришел к выводу, что борется, собственно, с пробуждением. Яростно сопротивляется пробуждению в жизнь, которой совсем не знает и которую ощущает как нечто угрожающее, временное, зависимое от всякого случайного влияния, лишенное истинности. Пока тебя прикрывает тонкая пленка сна, ты защищен, твое одиночество не предается огласке, ты не чувствуешь окружающего молчания…
Перестав писать, он оказался беззащитен против этой жизни. Хуже того, теперь уже даже самому себе не удавалось привести в качестве оправдания то, что он писал до визы… за что удостоился признания критики, получил литературные премии и стипендию, благодаря которой приехал на Запад. Нет, самооценка свелась здесь к нулю; написанные книги вдруг показались ему частью трусливого компромисса с неведомым монстром, который и был его жизнью; пактом с той тварью, что даже во сне неотвязно идет по пятам. Тексты свои он, положим, отвоевал, но тварь коварно играет с ним: дозволила кое-что при условии, что он не будет пытаться ее убить. И он в самом деле этого избегает… не прикасается к твари, даже в глаза поглядеть не смеет. Давая ей тем самым возможность в любой момент напасть на него.
Неудивительно, что он вдруг вспомнил те ранние годы, когда писал истории и стихи только для себя. Тетради, исписанные еще ученическим почерком, он большей частью отправил в огонь (разве что изредка в хаотичной квартире матери в городе М. всплывет то одна, то другая); он сжег их в какой-то момент, устыдившись: тетради были полны слепых неутоленных страстей, а все вокруг велело держать страдания в тайне… ныне же он устыдился опубликованных книг и с превеликой охотой сжег бы их тоже. Но это несбыточно, книги опубликованы… сделались жертвой твари, и та похваляется ими…
Что же это за тварь? Она его жизнь: жизнь без истоков, существование без истории…
Над этим смеются, говорят: не бывает жизни без истоков!
Ответить на это нечего; вы совершенно правы, у меня нет истоков и жизни тоже, думал он.
Пустота выдохнула меня и, выдворив вон, уселась, невидимая, на задние лапы, зевает, бестия, в любую минуту может вдохнуть обратно. А я за ней следовал (исполнял перед ней свой танец)… кое-какие страницы, кое-какие отображения своего эстетического зверского величия она мне изволила разрешить… несколько молний дальнего счастья, вспыхнувших в пустоте. Все это я перенес на бумагу, а после сжег в печи, в бурой от копоти кухне, или потом сжег на публике. Так что я и впрямь был человеком, постоянно имевшим дело с огнем, и оттого во мне такая сушь и колоссальная жажда…
Однажды он сказал Гедде, что заинтересовался временем, только когда начал писать. Когда писал для себя и, возможно, для какого-то далекого неведомого создания. Гедда, которая начала писать много позже него и потому все про это знала, сказала: ни в коем случае не бросай! Она всегда подозревала, что для него это время скрыто во мраке. К тому же он нередко жалуется: каких-де только сумбурных догадок о нем не строят. Говорит, что его не столько упреки критики задевают, сколько раздражают ее мыслительные схемы –
Может, ему уже сейчас начать писать о времени, связанном с визой, спросила Гедда. Как-то раз она случайно – когда заходила, чтобы заменить сломанный телефон, – увидела на письменном столе тетрадь, где первой строчкой стоял заголовок: «Виза». Может, если оттолкнуться от этого времени, то вспомнится забытое прошлое. Может, ты сейчас подходишь к границе, когда для тебя станет потребностью вспомнить себя, сказала она.
На это он не ответил… он знал, почему вывел тот заголовок, а текст под ним так и не начал. Пустая тетрадь с заголовком лежала на столе давно, где-то с краю, прикрытая бумагами и письменными принадлежностями. Он было забыл о ней, только недавно вытащил и раскрыл… заголовок же он записал в апреле, после первой поездки в Вену; в отношениях с Геддой тогда возникали первые сбои.
В ту пору начала Гедда спрашивать, что он планирует делать, когда закончится срок визы. Он уклонялся от ответов. Думать об этом за три четверти года до события – как-то преждевременно, говорил он. Он жил тогда в Ханау, она предложила переехать в Нюрнберг; сказала, что у Герхарда больше оставаться не хочет, подыщет себе другую квартиру. Вскоре после того спросила, не хочет ли он поселиться с ней – хоть в Нюрнберге, хоть еще где-нибудь. Ц. затруднялся с решением, бесконечно колебался, не желая себя связывать… да и к тому же представления не имел, чем закончится его временный статус, когда истечет срок визы.
Как же он умудрился ни разу не задаться вопросом: что будет с Геддой, если в конце этого года он решит вернуться?
Нет, он размышлял только о конце
Он попытался припомнить, какое было у Гедды лицо, когда она спросила о пустой тетради… искаженное страхом, понял он вдруг. Живо представив себе Геддин страх, он вскочил с места, забегал по комнатам. И кажется, смятение в Геддиных глазах нарастало по мере того, как приближался конец года… он тогда ежесекундно помнил забыть об этом исполненном страхом, испытующем взгляде; смотреть ей в лицо он уже не мог, чувствовал ее взгляд затылком. Только в пивных удавалось выбить из головы мысли об этом взгляде; он обвинял себя в том, что разрушил Геддину жизнь (по крайней мере какую-то часть), с Герхардом она была в безопасности, а тут он возьми да вмешайся, это ужасно… ненависть к себе топилась лишь в потоках спиртного.
Он – типичный продукт ГДР, сказал себе Ц., физически и психически, вплоть до нервных стволов, мозговых клеток и бессознательных реакций, он – детище того временного решения, что именуется ГДР… и жить с этим невозможно! А поскольку жить с этим невозможно, то всякий, кто попадается на пути, насильно втягивается в не-жизнь. Он один из тех временных, черновых персонажей, из которых состоит вся ГДР, без которых этой страны никогда бы не было; эти люди кичатся своей
По телефону он сказал Гедде: у него в голове такая фантазия, будто виза не ограничивается предписанным годом. Объяснить это непросто, но, может, для меня это случай оглянуться на прошлое… вернись я назад – снова водворился бы в прошлом. А так могу навещать свое прошлое, забредать туда, выезжать на время. Такое чувство, как будто только сейчас мне дано разрешение…
– А справишься ли ты с тем, что найдешь в своем прошлом? – спросила Гедда.
Вопрос показался Ц. странным.
– Пока не знаю. Я как будто с горы вниз смотрю… с откоса, вернее сказать. В детстве были такие откосы, такие отвалы. Темнеет, я не вижу, что подо мной, но знаю, что оно как-то со мной связано, в этом нет сомнений. Точно знаю, что, когда спущусь, меня там ждет что-то неприятное, даже ужасное, зловещее. Я боюсь того, что мне предстоит увидеть, боюсь не вернуться назад…
– Временность – она оттуда, снизу? – спросила Гедда.