Во всяком случае, там нет ничего прочного, ничего, за что можно держаться, на чем строить, там только одичание, ложь и бегство, единственное достоверное – это утраты. Там царит страшное запустение.
– Странный сон, – сказала она.
Так что же это за время, когда он писал для себя? Помнил он плохо, все перекрывал механизм вытеснения.
– Я же и раньше писал, с детства, причем всегда втайне, – сказал он Гедде. – А писание втайне – это само по себе жутковатый образ. В детстве я был хилым недоразвитым адвокатом страха… страха перед молчанием. Ад этого детства был бессловесным, немым, его отличительным свойством было молчание. И этот молчащий ад я стал наполнять словами… малюсенькой чайной ложечкой, черпалкой из игрушечного сервиза, вполовину меньше обычной, стал закидывать в гигантский пустой цех молчания слова… экое разочарование! И мне кажется, будто на самом деле я скрывал писание от самого себя. Потом пошел в рабочие и все это время постоянно пытался тайком писать… и, сдается мне, эти годы были временем сплошного вранья…
Иногда он задумывался, в действительности ли призван для писательства… такое случалось прочесть – призванием писатели обычно оправдывали право на существование самых что ни на есть скучнейших книжек. Но его-то кто призвал, он ведь писал всегда (а, может, по рассеянности просто и не расслышал зова), писал в детской досаде, в раздражении на себя, под гнетом бесконечных послеполуденных часов, в опустелой летней квартире. Слипались глаза, утомленные поскрипыванием пера по сухой бумаге, а он все писал и плыл, уносимый медленным воздушным потоком, как будто подкрашенным ввечеру ушедшими солнцами.
Однажды Ц. пришлось внезапно из этого забытья очнуться. Когда подошло к концу трехлетнее обучение, он неожиданно оказался в мире, откуда не убежать. Он уже не помнил, что именно заставило его встрепенуться. Вокруг него гудел, словно двинулась маршем колонна броневиков, гигантский механический цех. Он понял, что находится на промышленном фронте. Это важнейший фронт в борьбе государства против своей погибели, отсюда не выбраться, целым и невредимым уж точно не выбраться, менять можно только участки фронта. Вскидывая глаза, он видел, что стоит как вкопанный перед мощным серовато-зеленым горизонтальным сверлильным станком: какое-то время (месяц или два) ему предстояло присутствовать тут и участвовать во всех технологических операциях, покуда не наберется премудрости производства со сдельной оплатой и не включится в непростую структуру взаимообусловленных процессов – чтобы потом самому встать за такой же станок, для начала поменьше. Он видел человека, обслуживающего машину: жилистый мужик, разменял уже пятый десяток, морщинистое закрытое лицо, из-под бровей так и зыркают маленькие колючие глаза, следя за работой станка. Пять раз на дню мужик толкал его в плечо рукояткой молота, тычки становились все чаще и жестче: прислонившись к рабочему столу станка, Ц. то и дело засыпал. Завтраки и обеды они жевали, не прерывая хода машины; держа станок в поле зрения, сидели на скамье между полками с инструментами; Ц. пил только лимонад, мужик – пиво (что не разрешалось) и заедал его бутербродами с колбасой; на мягком светлом срезе булки проступали черные отпечатки пальцев, смесь чугунной пыли и смазочных масел; Ц. смотрел, как тот с аппетитом доедает свой бутерброд, ничуть не смущаясь черными пятнами, и думал про себя: «Хоть бы черный хлеб ел, что ли». В скором времени уже и Ц. жевал такие бутерброды с черными жирными пятнами. Все восемь часов мужик не произносил ни слова, Ц. тоже молчал, без слов совершал немногочисленные движения, мастер отдавал приказы поворотом головы или взглядом своих злых глаз. Как-то после очередного тычка Ц. разлепил глаза и повернулся к мастеру – он не знал, какое выражение было у него на лице, но увидел, что тот покрылся мертвенной бледностью и в страхе попятился. До конца смены мастер забился куда-то за машину; назавтра Ц. перевели на самый маленький сверлильный станок, с краю цеха, где изготавливались бесконечные однообразные серии простых крошечных деталек – рабский труд с минимальной временной нормой, при которой восемь часов работаешь не разгибая спины. Впоследствии он ужаснулся: он впервые понял, что был на волосок от убийства.
Три года он обучался той же профессии, что и молчаливый мастер с морщинистым лицом желудочного больного: теперь, став
Впрочем, состояние это невозможно было назвать подлинным его именем, само слово
Все годы учения его, помнится, преследовал страх безумия. В книгах, которые он читал, то и дело всплывала тема безумия… и Ц. постоянно мерещилось, что он наблюдает в себе его симптомы. Обнаруживая в себе эти приметы безумия, он испытывал известное мазохистское удовольствие, но при этом одновременно и страх. А когда эти симптомы вдруг исчезали – снова боялся… испытывал страх, значит, он не вправе претендовать на что-либо иное, кроме предначертанной ему жизни заурядного работяги. Но симптомы возвращались снова и снова; их приходилось держать под контролем: никто не должен ничего заметить… он стал нелюдимым, непроницаемым, неприступным.
Учеба явилась последним этапом перед его поприщем промышленного рабочего, после чего начался ложный путь по стройкам и фабрикам, между которыми он скитался чаще вопреки желанию, нежели по доброй воле. Ложный путь одиночки сквозь орущую, круговой порукой повязанную, инстинктивно работающую массу, с которой он безуспешно пытался установить контакт. Первым делом он добился того, что его перевели подальше от сверлильного станка, не дававшего ни минуты роздыху, к слесарям- механикам в сборочный цех, где зарплата на двести марок меньше; после долгой борьбы разрешение было получено.
Очень многое из той поры он вытеснил из сознания, память блуждала впотьмах. Пытаясь проникнуть во тьму, он моментально натыкался на пугающее чувство вины, отшатывался в испуге. Рассказывать об этом – значит говорить о времени лжи, объяснил он Гедде. Обстоятельства того были заложены, пожалуй, в самой атмосфере тех лет.
То было время, когда страна, в которой он жил, окончательно становилась
– А разве не каждому писателю такое известно, – сказала Гедда. – Разве не каждый писатель хоть однажды да подумал, что мир хочет кого угодно, только не его…
– До сих пор подозреваю, что умышленно вел себя так, не имея на то никакого права, – объяснил он. – Быть может, в этом не было необходимости, быть может, отступать было не нужно.
Трудно описать, как он снова и снова искал выхода из засеки обманов и хитростей, в которую сам же себя вовлекал… вернуться оттуда казалось возможным только с помощью вранья.
– Снова вранье?