«Глупый старик», — выговариваю я себе. Вообще-то, я даже испытываю чувство облегчения, что не застал ее дома и не смог выставить себя на посмешище завуалированным объяснением в любви, отрепетированным перед зеркалом. Я же знал: такая женщина, как Гала, не станет сидеть и ждать плешивого старца. Она несется сейчас на спортивной машине по городу, сопровождаемая толпой поклонников на мотороллерах. Она танцует где-нибудь в Каракальских термах в ритме бонго,[208] и ее силуэт вырисовывается на сводах на фоне всполохов Рима, жонглирующего огнем.
У меня было гораздо меньше любовных связей, чем думают или пишут в газетах. Но они были, и все были мне одинаково дороги. Некоторые из них можно назвать, наверное, необыкновенными, хотя сейчас все кажутся похожими друг на друга. В этих историях я никогда не был героем или самоуверенным наглецом, как другие мужчины, но и никогда — трусливым или инфантильным. Уверенность в себе естественнее в молодости, но мое общение с женщинами с возрастом стало только проще. Вопреки всей романтике, с годами у мужчины вырабатывается привычка. Благоговение и волнение, когда женщина впервые обнажается перед тобой, настолько чудесны, кажется, будешь испытывать их всегда, сколько бы не наблюдал потом эту мистерию. Невозможно подумать, что число раз, когда чувственность борется за право первенства с благодарностью и слезами, ограниченно. И все же упоение не вечно. Это ощущение подкрадывается незаметно лет в пятьдесят, в сто или еще позже. Желание никогда не становится меньше — лишь меньше удивления, что кто-то его хочет удовлетворить. Любовь не становится менее искренней — только меньше удивляешься, что на нее отвечают. Это происходит само собой. Тебе бы очень хотелось еще раз испытать былое волнение, острое сомнение, словно все зависит от другого человека, ты даже стремишься почувствовать это снова и снова, все более страстно, но каждое новое объятие лишь сильнее заставляет почувствовать твою утрату. Вот почему за нашей улыбкой кроется смутная печаль.
С каждым разом волнения меньше, а удобства — больше. Все чаще принимаешь все как должное, а терпения становится меньше. Если это скука — в чем я сомневаюсь, потому что возбуждение и желание остаются такими же острыми, как и прежде, — но если это — скука, тогда она такая же легкая, какую чувствуешь, старея, наблюдая за новыми поколениями; усталая нежность, с которой ты наблюдаешь, как они открывают для себя то, что ты уже давно знаешь и столько раз видел. Это не привычка, просто отсутствие времени. Сколько часов растранжирено на сомнения и робость, восхищение и ложную скромность? С каждым годом я все менее склонен к этому. Жизнь кончается и вынуждает тебя быстрее переходить к делу. Зачем впустую тратить время на всякие церемонии, если при каждом скрежете пружин ты оборачиваешься, чтобы убедиться, не сидит ли в изножье кровати Пьерлала,[209] постукивая костяшками пальцев по своей остроконечной шляпе? Своим нетерпением смерть сводит любовь к самому существенному.
Но на этот раз все по-другому. Теперь кажется, словно все происходит со мной впервые. Я так боюсь, что упущу это счастье, еще раз дарованное мне, что ужасно нетерпелив со всеми, даже с Джельсоминой, неприветлив, словно все, что не является Галой, только отвлекает меня от жизни. Я не сплю ночами от радостного возбуждения. Сердце бьется неровно, словно мне предстоит совершенно неизведанное приключение; словно мне известно о женщинах только то, что у них груди, как перезрелые тыквы. Такие огромные, как у Ла Сараджины, она с большими усилиями доставала каждую обеими руками из-под блузки, чтобы показать мне и моим школьным приятелям, поджидавшим за сложенными в кучу пляжными стульями.
Все выходные я набирался мужества, чтобы позвонить в Париоли. Три дня представлял себе возможную реакцию Галы — от ярости до издевки и жалости. В одном из моих снов она стояла на четвереньках рядом с гигантским телефоном, виляя хвостом, как собачка из «His Master’s Voice»,[210] но как только я завел речь о своих чувствах к ней, она, рыча, прыгнула на телефонный аппарат и разжевала трубку, как куриную косточку своими челюстями. Единственное, что я не учел, — что она может просто не ответить. Хотя это — самое логичное: у такой девушки, как она, есть лучшие перспективы, чем мужчина, хранящий свой зубной протез в стакане на ночном столике.
— Гала! — восклицаю я. — Ну подними же трубку, Галеоне, моя восхитительная Галетта!
Но с того конца телефонной линии нет ответа. Пожалуй, я даже рад, что меня уберегли от унижения отказом. Я обнимаю Джельсомину и приглашаю ее пообедать в «Канову». [211] На протяжении двух часов я обманываю себя, что все висело на волоске, но закончилось благополучно, что так даже лучше. Я заказываю спаржу из Поццуоли,[212] Джельсомина — золотого леща из Лукрино.[213] Мы смеемся и говорим о том, как сильно любим друг друга, и какое счастье, что мы не разминулись пятьдесят лет назад. Это искренне и от всей души. Она говорит, что знает наверняка: нас свел Бог, я говорю, что это был клоун Пум-пум, когда у него внезапно взорвалась туба в Зимнем цирке, так что моя любимая вскочила со стула и я впервые смог ее обнять, чтобы защитить. На десерт принесли сыр из Сарсины[214] в форме пирамиды. Когда я отрезаю первый кусочек, на меня вдруг обрушивается всей тяжестью ощущение бессмысленности нашей жизни — не такое, как обычно, а как внезапный паралич, из меня вытекает вся надежда и силы, словно у меня дыра в груди. Джельсомина, конечно, все видит. Она читает каждую складку вокруг моего рта и пульсацию вен на шее или на висках. Она хватает меня за руку и треплет по ней, чтобы меня утешить. Она думает сейчас, что посреди эйфории я вдруг вспомнил о нашей дочке и помрачнел, как она сама каждый день скорбит о нашей девочке.
— Мы увидим ее! Мы снова увидим ее! — шепчет она сдавленно.
И посреди этого безумия мое сердце подпрыгивает при ее словах.
Зная, что это не так, я вижу Галу. Девушка выныривает с мокрыми волосами и поднимает руки в небо, приветствуя меня.
— …А пока любовь — единственное, что имеет значение! — утешает меня Джельсомина, и из глаз у нее текут крупные слезы.
В панике, словно сейчас сгорю от стыда, я высвобождаюсь из ее объятий и отталкиваю незаслуженную любовь. При этом я опрокидываю свой бокал. Кусочки сыра падают со стола. В этой суматохе мы выбегаем на улицу.
Джельсомина обнимает мой крупный торс своими маленькими руками и кладет голову мне на плечо. Так мы идем домой, как престарелые возлюбленные.
Как только могу, звоню своему другу Марчелло. Мне нужно с кем-то поговорить о Гале или я взорвусь, как в свое время туба у клоуна. Марчеллино находится у своей любовницы в Париже. Я постарался рассказать все как можно легкомысленней, но он воспринял ситуацию серьезно.
— Рано или поздно наступает момент, когда внебрачные отношения требуют больше сил, чем дают, — говорит он, — и тогда надо с ними заканчивать.
— Но у нас нет отношений! — восклицаю я и объясняю: — Единственное, что было между нами, — то что Гала захотела купаться под дождем.
Я слышу, как он озабоченно щелкает языком.
— Таким тоном ты говорил о женщине до сих пор только один раз, — говорит он, и мы оба знаем, кого он имеет в виду.
— Ты ей что-нибудь рассказал?
— Еще раз говорю тебе, рассказывать нечего.
— Это самая большая угроза для супруги, Снапо. Ничего невозможно остановить.
Остаток дня я пытаюсь рисовать. Семь больших листов заполняю карикатурами, набросками декораций, идейками для комиксов. И один за другим рву. Не получается, впервые в жизни я хочу не создавать образы, а их избежать.
Максим выглядит сейчас лучше, чем когда бы то ни было. Это невыносимо. Он загорел, как портовый рабочий, и его волосы в горах Кортины стали еще светлее.
Дни напролет он катался на лыжах и — спасибо тренировкам в театральной школе — у него еще остались к этому способности. Когда он входит в их комнату в Париоли, кажется, солнце входит следом за ним. Его лучи тянутся через коридор и создают ореол вокруг фигуры Максима, который, словно Бен Гур, пришел искать свою мать и сестру в гроте для прокаженных. Если бы сейчас раздалось крещендо виолончелей и скрипок, никто бы не удивился. Он ужасно соскучился по своей подруге и зовет ее с тоскою.