Он недоверчиво оглянул меня с ног до головы и сказал сердито:
– Ну, почему! Сам знаешь…
– Честное слово – не знаю ничего!
– Ладно, – проворчал он, отходя прочь, – притворяйся… …А однажды утром ко мне прибежал радостно взволнованный Артём и, захлебываясь словами, объявил:
– Грохало! А я ведь сам песню сочинил, право-тко!
– Ну?
– Вот – ей-ей! Во сне, видно, приснилась, – проснулся, а она в голове и вертится, чисто – колесо! Ты – гляди-ко.
Весь как-то потянувшись вверх, он выпрямился, вполголоса и нараспев говоря:
Вот – уходит солнце за реку -
Скоро солнышко в лесу потонет.
Вот пастух стадо гонит,
А… в деревне…
– Как это?
Беспомощно взглянув на потолок, он побледнел и долго молчал, закусив губу, мигая испуганными глазами. Потом узкие плечи его опустились, он сконфуженно махнул рукою:
– Забыл, фу ты, господи! Рассыпалось!..
И – заплакал, бедняга, – на его большие глаза обильно выкатились слёзы, сухонькое, угловатое лицо сморщилось, растерянно ощупывая грудь около сердца, он говорил голосом виноватого:
– Вот те и раз… А какая ведь штука была… даже сердце замирало… Эх ты… Думаешь – вру?
Отошёл в угол, убито опустив голову, долго торчал там, поводя плечами, выгнув спину, и, наконец, тихо ушёл к работе. Весь день он был рассеян и зол, вечером – безобразно напился, лез на всех с кулаками и кричал:
– Где Яшка-а? Братик мой – куда делся? Будь вы трижды прокляты…
Его хотели избить, но Цыган заступился, и мы, крепко опутав пьяного мешками, связав его верёвкой, уложили спать Артёма.
А песню, сложенную во сне, он так уж и не вспомнил…
Комната хозяина отделялась от хлебопекарни тонкой, оклеенной бумагою переборкой, и часто бывало, что, когда, увлекаясь, я поднимал голос, – хозяин стучал в переборку кулаком, пугая тараканов и нас. Мои товарищи тихонько уходили спать, клочья бумаги на стене шуршали от беготни тараканов, я оставался один.
Но случалось, что хозяин вдруг бесшумно, как тёмное облако, выплывал из двери, внезапно являлся среди нас и говорил сверлящим голосом:
– Полуношничаете, черти, а утром продрыхаете бог зна до какой поры.
Это относилось к Пашке с товарищами, а на меня он ворчал:
– Ты, псалтырник, завёл эту ночную моду, ты всё! Гляди, насосутся они ума-разума из книжек твоих да тебе же первому рёбра и разворотят…
Но всё это говорилось равнодушно и – больше для порядка, чем из желания разогнать нас; он грузно опускался на пол рядом с нами, благосклонно разрешая:
– Ну, читай, читай! И я прислушаю, авось умный буду… Павелка, – налей-ка чаю мне!
Цыган шутил:
– Мы тебя, Василий Семёныч, чайком попоим, а ты нас – водчонкой!
Хозяин молча показывал ему тупой, мягкий кукиш. Но иногда, выходя к нам, он объявлял каким-то особливым, жалобным голосом:
– Не спится, ребятишки… Мыши проклятые скребут, на улице снег скрипит, – студентишки шляются, в магазин – девки заходят часто, это они – греться, курвы! Купит плюшку за три копейки, а сама норовит полчаса в тепле простоять…
И начиналась хозяйская философия.
– Так и все: не дать, абы взять! Тоже и вы – где бы сработать больше да чище, вы одно знаете, скорее бы шабаш да к безделью…
Пашка, как глава мастерской, обижался и вступал в бесполезный спор:
– Ещё тебе мало, Василий Семёнов! И так уж ломим работу, чертям в аду подобно! Небойсь, когда сам ты работником был…
Таких напоминаний хозяин не любил: поджав губы, он с минуту слушал пекаря молча, строго озирая его зелёным глазом, потом открывал жабий рот и тонким голосом внушал:
– Что было – сплыло, а что есть, то – здесь! А здесь я – хозяин и могу говорить всё, тебе же законом указано слушать меня – понял? Читай, Грохало!
Однажды я прочитал «Братьев-разбойников», – это очень понравилось всем, и даже хозяин сказал, задумчиво кивая головою:
– Это могло случиться… отчего нет? Могло. С человеком всё может быть… всё!
Цыган, угрюмо нахмурясь, вертел папиросу между пальцев и ожесточенно дул на неё, Артюшка, неопределённо усмехаясь, вспоминал отдельные стихи:
Нас было двое: брат и я…
Нам, детям, жизнь была не в радость…
А Шатунов, глядя в подпечек и не поднимая головы, буркнул:
– Я знаю стих лучше…
– Ну, – скажи, – предложил хозяин, насмешливо оглядывая его длиннорукое, неуклюжее тело. Осип сконфузился так, что у него даже шея кровью налилась и зашевелились уши. – Кажись, – забыл я…
– Не ломайся, – сердито крикнул Цыган. – Тянули тебя за язык?
Артюшка подзадоривал Осипа:
– Лучше? Ну-ка, ахни! Мешок…
Шатунов беспомощно и виновато взглянул на меня, на хозяина и вздохнул.
– Что ж… Слушайте!
Как раньше, глядя в подпечек, откуда торчали поломанные хлебные чашки, дрова, мочало помела, – точно непрожёванная пища в чёрной, устало открытой пасти, – он глухо заговорил:
Ой, во кустах, по-над Волгой, над рекой, Вора-молодца смертный час его настиг.
Как прижал вор руки к пораненной груди, – Стал на колени – богу молится.
– Господи! Приими ты злую душеньку мою,
Злую, окаянную, невольничью!
Было бы мне, молодцу, в монахи идти, -
Сделался, мальчонко, разбойником!
Он говорил нараспев и прятал лицо, всё круче выгибая спину, держа себя рукою за пальцы ноги и для чего-то дёргая её вверх. Казалось – он колдует, говорит заклинание на кровь.
Жил для удальства я, не ради хвастовства, – Жил я – для души испытания, Силушку мотал, да всё душеньку пытал:
Что в тебя, душа, богом вложено,
Что тебе, душа, дано доброго
От пресвятыя богородицы?
Кое семя в душеньку посеяно
Деймоновой силою нечистою?
– Дурак ты, Оська, – вдруг встряхнув плечами, сказал хозяин злым, высоким голосом, – и стих твой дурацкий, и ничем он на книжный не похож, – соврал ты! Пентюх…
– Погоди, Василий Семёнов, – грубовато вступился Цыган, – дай ему кончить!
Но хозяин возбуждённо продолжал:
– Всё это – подлость! Туда же: душенька, душа… напакостил, испугался да и завыл: господи, господи! А чего – господи? Сам – во грехе, сам и в ответе…
Он нарочито – как показалось мне – зевнул и с хрипотцой в горле добавил:
– Душа, душа, а и нет ни шиша!