Глава пятнадцатая
Народная артистка
МИЛЕНА ВСПОМИНАЛА ТРИБУНУ в саду на Набережной. Рядом сидел ее муж. По другую сторону находилась какая-то столь важная персона, что Милена предусмотрительно забыла ее имя. Стоял июль. Лето было щедрым на продувные ветра, но теплым, наконец-то теплым.
Со своего складного стула она ступила в пространство куба, который должен был увеличить ее и усилить ее голос, превратив Милену в артефакт. Позади нее хлопали на ветру знамена – длинные, с круглыми портретами социалистических героев. Впереди на столбах тоже реяли знамена – алые, из шелка и бархата. Шевеля листвой, словно двигались деревья и скользили тени облаков, как будто весь мир, ожив, вдруг пришел в движение.
Снизу на нее смотрели лица зрителей. Многих из них Милена знала. Некоторых сейчас буквально распирала гордость за нее, а также за себя – ведь они с ней знакомы! На других читалась унылая раздраженность от обязаловки, которая отвлекает их от исполнения важных служебных дел, ну да ладно: обстоятельства вынуждают. Были и такие, у которых за внешним скепсисом угадывалось брюзгливое любопытство: дескать, ну и что эта мышка может такого сказать?
«Что ж, я скажу», – подумала Милена, глядя в небо.
Всюду вокруг стояла тишина. Она буквально ощущала ее кожей. Незаметно для людей тишина и свет менялись между собой местами. Милена посмотрела на землю, спрятанную под наростами зданий и тротуарным настилом. Помимо собственно отведенных им функций, здания и тротуары, казалось, служили воплощением неких идей и идеологий. В этой тишине Милена стояла и улыбалась.
Так она стояла достаточно долго, глядя на алые полотнища знамен, думая о том, зачем их столько, к чему они здесь вообще и что они на самом деле для нее значат. Аудитория начала ерзать. Тем не менее от улыбки Милены, спокойной и уверенной в том, что еще рано что-то говорить, спрашивать, отвечать, публика понемногу стала оттаивать и улыбаться в ответ. Послышались даже отдельные смешки.
– Ну что, – произнесла она наконец. – Вот и я.
Еще одна пауза, сопровождаемая легкими дуновениями ветра, играющего полотнами знамен; звук чем- то напоминал хлопанье крыльев. И Милена поняла, что она хочет сказать.
У нее был заготовлен текст – обстоятельный, с тезисами, поясняющими роль артиста в достижении общих социалистических целей. Этот текст, напечатанный на тисненной золотом бумаге, она сейчас держала в руках. Бумага по-прежнему использовалась редко, по традиции считаясь средством фиксации чего-то сакрального. Копии речи лежали и на стульях аудитории, придавленные для верности камнями, чтоб не сдуло.
У Милены не хватило терпения держать в руках бумагу. И она ее выпустила, легким движением подбросив листы в порыв налетевшего ветра. Игриво кружа, они по спирали взлетели вверх и рассеялись над Раковиной, играя на солнце золотистыми бликами.
– Оп-ля! – проводила их жестом Милена, нарушая заведенный порядок. Публика разразилась смехом.
– Я думаю, – сказала она, – что же все-таки означает термин «народный артист»? Собственно с народом – то есть с людьми – я не так уж часто сталкивалась. В моей жизни всегда главной была работа. Я сама стремилась, чтобы она руководила мной. Меня тянуло укрыться за ней как за ширмой, создать уютный, безопасный мирок, в котором бы я тихо пряталась, как в коконе. Чтобы ни о чем не беспокоиться. И честно сказать, чтобы меня тоже никто не беспокоил. А вышло по-другому. Покоя не получилось, безмятежности тоже. Жизнь сама вынула меня из кокона. И вот она я. Среди вас.
Среди публики послышались негромкие озадаченные смешки. Речь получалась какой-то странной и очень личной.
– Слово «народный» здесь, видимо, означает то, что мой труд используется в политических целях. Чтобы люди при этом чувствовали и думали именно так, как им положено думать и чувствовать. В этом смысле он мало чем отличается от вируса.
Последовал неожиданно дружный взрыв смеха, как будто что-то долго набухало и теперь лопнуло.
– Но в отличие от вирусов я всегда задумываюсь о великих задачах социализма, что бы я ни делала.
Смешки стали более непринужденными, но менее уверенными и короткими: а не попахивает ли от таких речей крамолой?
– Когда мы работали в выездном театре, я считала, что все наши пьесы способствуют тому, чтобы люди проникались любовью к себе и к тому Лондону, в котором они живут. Мне кажется, наш нынешний Лондон не менее интересен, чем в те времена, когда были написаны и впервые поставлены все эти знаменитые пьесы. Я хотела, чтобы все Братства прониклись гордостью и симпатией друг к другу: Риферы, Дубильщики, Буксировщики, Заготовщики с Болот, вообще все. Ведь все мы – неотъемлемая часть Лондона. Хотя, в общем-то, я не ставила перед собой цели, чтобы все люди как один полюбили Крабов размером с десятиэтажный дом.
Снова смех, теперь уже облегченный и благодарный. Нет, игры на грани фола не предвидится, никаких провокаций вроде быть не должно.
– Хотя, в общем, почему бы и Крабов не полюбить. Главное, чтобы они при этом хорошо пели.
Пауза.
– Те из нас, кто работает в Зверинце, часто неожиданно для себя влюбляются кто в поющих Бестий, кто в других, не менее крупных животных.
Теперь уже это был не смех, а хохот. Но листва на деревьях словно шептала: «Хватит».
– Так можно сделаться чересчур заумным, высокопарным. Нужно все-таки быть естественней; если хотите, относиться к себе проще. Жизнь сама по себе не заумна. Если у нее вообще есть ум, то, можно сказать, за последнее время она из него немного выжила. «Атака Крабов-монстров» была просто развлечением, забавой. Поводом нагромоздить максимальное количество ставших нам доступными голограмм.
«Нам – то есть тебе и Троун», – качнувшись, словно вздохнули деревья.
– Иногда забава оказывается ценою в жизнь. Женщины, с которой я работала над «Крабами- монстрами», с нами больше нет. Женщина, положившая на музыку всю «Божественную комедию», тоже ушла из нашей жизни. Одно время я считала, что это я их обеих уничтожила. Теперь же я думаю, что обвинять себя – это лишь очередной способ подчеркивать свою явно преувеличенную значимость.
Пожалуй, самое социалистическое, самое лучшее из того, что мне удалось сделать, – это добиться от людей помощи нашим больным, вместо того чтобы шарахаться от них, сживать их со свету, а затем сжигать их тела. Мне очень помогли и Мильтон Джон и Мойра Алмази. Однако к званию Артиста это не имеет никакого отношения.
Милена остановилась, очевидно задумавшись над тем, что сказать дальше. И спокойно сказала:
– Так артистка ли я вообще? Я не знаю, что означает это слово. Я делаю, что могу; делаю так, как могу, когда у меня есть какая-то идея. Кстати, неизвестно мне и то, откуда берутся идеи; известно лишь, что у меня самой их нет. Я подразумеваю при этом то «я», которое – насколько я знаю – ими толком не располагает. Оно все пытается их придумывать, но они не приходят. Похоже, что идеи являются сами по себе, в свое, удобное им самим время, без моего участия. Поэтому приписывать их себе я на самом деле не вправе. А также нести за них ответственность. Жизнь мне их просто дает или ссужает. Вот вы, мои друзья, сидящие в переднем ряду. Вы давали и продолжаете давать их мне. Вы и этот город. И история, создавшая его и меня в том числе. Так кто же в таком случае артист? Есть ли он вообще?
Она вдруг широко улыбнулась.
– Может, нам бы лучше стоило обменяться этой наградой, здесь и сейчас. Просто потому, что мы здесь собрались. Единственная возможность стать Народным артистом – это быть собой, насколько это возможно. Только тогда он может взволновать других.
И, обращаясь уже к самой себе, к деревьям и ветру, Милена мысленно произнесла: «Я люблю тебя, Ролфа. Я хочу жить с тобой, спать с тобой. А не могу. Не могу и сказать этого вслух. Сказать им это – значит раскрыть всю правду. А как можно рассказать всю правду целиком? На это не хватит ни слов, ни времени».