как привязанный, слушал, поддакивал.
Вот и дождался.
А все из-за лесоторговца, чтоб его мачтой по лысине!
Он ведь не один в трактир этот заявился, а с целой сворой мальчишек на побегушках. Потому что не лес он мачтовый с собой вез, а сумки с бумагами да расписками на этот самый лес. Лес по суше не возят, его рекой сплавляют. И плотогоны все больше народ плечистый, крепкий — над сплавщиками не поиздеваешься. С ними держаться следует степенно, уважительно — не то любой из них только крякнет возмущенно, а из тебя уж и дух вон. А кто виноват, что работодатель хлипкий попался? Нет, плотогонов нипочем нельзя оставить изнывать по жаре за дверью трактира, покуда господин хозяин изволят вином надуваться. А мальчишек на побегушках очень даже можно. Их для того и держат, чтобы за дверью оставлять. Столько побегушек, сколько нужно, чтобы все эти парни при деле состояли, а не только зуботычины хозяйские получали, во всем свете нет. А мальчишки — есть, и их куда больше, чем предназначенных для них побегушек.
Этих мальчишек, во всяком разе, только для того и держали, чтобы оставлять за дверью, преисполнясь оттого сознанием своей важности. Дескать, это не я — это меня ждут за дверью впроголодь. Ждут — и будут ждать. А куда они денутся?
Деваться им было и впрямь некуда. Отойти хотя бы за полквартала — туда, где бойко зазывают покупателей уличные торговцы пирожками? И думать забудь! Ты отойдешь, а хозяин как раз тебя и окликнет — а не то так и самолично выйти изволит. Да за такое дело не пирожками, а плюхами накормит досыта! Нет уж, стой, гляди голодными глазами на торговцев жареным-пареным — а отойти не смей! А сколько ненависти вызывает любой, кто проходит мимо — кто вправе пройти мимо, вправе приходить и уходить по своей воле... этого словами не передать! Особенно, если сверстник или почти сверстник. Такой же — но свободный. Пусть даже и голодный — но свободный.
Этот тощий парнишка был обречен. Если бы только он свернул в другой переулок... если бы только... но он не свернул.
Такие зверские драки обычно вспыхивают из-за пустяка, буквально из ничего. Даже впоследствии я так и не узнал, какой была первая оскорбительная фраза, кто ее сказал и кто не остался в долгу. Этого никто никогда не помнит. Как не помнит, в какой именно момент слов становится недостаточно, и даже оплеух недостаточно — а вот удар кулаком в лицо, в рожу эту поганую, и чтобы прямо по сопатке... а пусть не сопит тут, гад вонючий... ах, тебе еще и мало?!
Когда я распахнул трактирную дверь, огрев кого-то из дерущихся по хребту, я понял все и сразу. Мудрено было бы не понять: в старые недобрые времена меня и самого так били. Скопом. Иногда за что-то, иногда — ни за что. В точности такие вот хозяйские мальчики, одуревшие от безделья, издевательств и несвободы. Им казалось, что мне, вечно голодному оборванцу с городской свалки, живется лучше. Они завидовали мне — и зависть их обрушивалась кулаками на мое лицо, пинала под ложечку, топтала распластанные по мостовой пальцы... и теперь, когда эта зависть уже окровавленными руками раздирая последние лохмотья, пыталась ухватить за глотку другого такого же, как я — я нынешний не мог повернуться и уйти.
Нет, не такого же. Просто другого. Я домашней жизни почти и не помнил, а опыт жизни уличной все-таки меня выручал. А если и нет — попробуй, поставь синяк на привычную морду уличного бойца, хоть бы и совсем еще пацана сопливого! Раньше кулак отобьешь. А этот мальчишка весь в синяках, хоть и постарше меня тогдашнего будет... из своих двенадцати лет он на улице провел навряд ли два... тело его еще помнит прежние пирожки... ох и скверно же... ох и измордуют его, если я прямо сейчас чего-то не сделаю... вот только чего?
Потому что я, князь дома Шенно, я Младший Патриарх, я взрослый, я, боец Дайр Кинтар — я не мог поднять руку на это пацанье.
Избиваемый мальчишка вскинул руки, защищая лицо — и я, будто бы уронив дорожную сумку с плеча и подымая ее, захлестнул его ноги ремнем сумки и дернул. Мальчишка рухнул, и руки его сами собой выставились вперед в попытке ухватиться за что ни попадя. За физиономии двух обидчиков. Когда тебя вот так со всего размаху хватают пятерней за лицо, поневоле заорешь и попытаешься отпрянуть. А если при этом врежешься спиной в дружка-товарища, да так, что тот наземь свалится, это ведь не твоя вина — так с чего он, поганец, тебе по уху заехал? Сам получи — а еще друг называется!
Правда, не все драчуны так уж сразу передрались между собой. Кое-кто бросился на прежнюю жертву. Мальчишка только-только ухитрился встать — и я треснул его сумкой под коленки так, чтобы упал — а нападающий перекатился через него и боднул головой приятеля, слишком ретиво устремившегося ему на помощь. Приятель сложился пополам, и оба они покатились под ноги третьему.
Мальчишка так и замер на коленях, уставясь на собственные руки. Он не понимал, что творится. Он не умел драться — но
Я не могу, я не должен их бить. Пусть этот парнишка вроде как бы сам отобьется. Чтобы накрепко памятно было. Чтобы озверевшее пацанье на всю жизнь запомнило, какой отпор можно получить от нищего хиляка. Чтобы вперед поостереглись бить того, кто покажется им беззащитным.
А потом драка кончилась сама собой. Свора вновь превратилась в обычных мальчишек на побегушках. Они сидели на мостовой, охая и постанывая, а я стоял рядом с побледневшим от неожиданного чуда оборванцем и понимал, что я дурак.
Да еще какой.
Запомнить-то эти парни запомнят... но только в одном случае. Если мальчишку этого никогда больше не увидят во всю свою жизнь. Потому что иначе хоть один из них, рано или поздно, а захочет расквитаться. И тогда они его не то, что изобьют, а попросту убьют. В кровавую кашу стопчут. На клочки порвут. Насмерть. Не эти, так другие.
Останься мальчишка в городе — и ему не жить.
Нет, ну что я за дурак! Как я мог, как я только мог не подумать? Ведь сам на улице рос, на свалке — или позабыл? Короткая же у тебя память, мастер Дайр Кинтар.
Мальчишка стоял рядом, хрипло переводя дыхание, и поглядывая на меня с опаской. Побитые ничего еще не поняли — а он уже уразумел, что спасшее его чудо как ни в чем не бывало подтягивает ремни дорожной сумки. Конечно, за спасение чуду спасибо — а дальше что? Чудеса, они ведь с норовом. Иди знай, что им учудить вздумается. Может, что хорошее, а может, и вовсе костей не соберешь.
— Пойдем, — негромко сказал я, слегка тронув мальчишку за плечо.
Он вздрогнул, но кивнул. Чудесам лучше не перечить. А удрать можно потом, попозже, когда чудо зазевается.
То ли паренек и вовсе удирать отдумал, то ли чудо попалось слишком уж бдительное, но сбежать он даже и не пытался. Плечо его я отпустил скоро, а он даже в сторону не отшагнул, так и шел рядом. Молча только. Молчал и я. Городок остался позади в самом недолгом времени, его невысокие крыши упрятались за деревьями, а мы и слова не проронили. Странно мне было, как никогда раньше. Так и мерещится, будто я с самим собой бок о бок иду. Оглянусь за плечо: да вот же он — я, только из прежнего времени. До жути, до дрожи темной. Будто не мастер Дайр меня со свалки вытащил, а незнакомый долговязый придурок несерьезных лет прямо с улицы увел, а куда, зачем... кто его знает? И ведь не спросишь — боязно. Вот и тащищься за ним, ждешь, пока словечко молвить изволит... а, проваль — да чтоб у него, у молчуна, язык шире рта распух!
Это я так думал. А о чем он думал — не знаю.
Не знаю... Значит — все же не я? Не такой же? Другой?
Лесишко нам попался так себе, не лес — название одно. Все же по дневной жаре и его рваная редкая тень оказалась сущим спасением. А когда солнце окончательно скатилось с полдня и завозилось, пристраиваясь отдохнуть на мягком облачке, решил отдохнуть и я.
Все еще молча я сел, не спеша, на вывороченный какой-то давней бурей ствол, снял с плеча дорожную сумку, развязал неторопливо, достал из нее лепешку, разломил и протянул мальчишке его долю.