чтобы легче сражаться было. А в жизни, парень, приходится своими силами выкручиваться. Ничего, выкрутимся, — и, взъерошив волосы Интая, я добавил невольно. — Эх ты, босота.
На этот раз я Интаю все рассказал. Все как есть, без утайки — а как иначе? Ну, и он мне тоже все рассказал как есть, без утайки. Кто он таков, откуда... ведь к добру или нет, но мы с ним теперь действительно вместе. Одной бедой связаны, одной смертью меряны. Уже не просто попутчики — друзья по несчастью.
А от друга таиться негоже.
— Мы когда в деревне жили, — говорил Интай, — поле у нас было такое, что — ну... двух улитков запряжешь, да к полудню не торопясь и вспашешь.
Забавно. Очень. Нет, но ведь и в самом деле забавно, с какой легкостью уста вспоминают былой говор, едва речь зайдет о тех временах, когда этот говор был им привычен. Вспомнил Интай ранние свои годы, проведенные в деревне — и сам невольно заговорил по-деревенски. Не «двух улиток», а именно «двух улитков». Двух улитков запряжешь... и никак иначе.
Совсем как я. Сколько мастер Дайр намучился, пытаясь отучить меня от уличного языка. Вроде даже и отучил. А стоит мне вспомнить помойку мою разлюбезную — и опять я о ней думаю тогдашними словечками. И не только думаю. Вот если не поспеть себя за язык поймать — беспременно ляпну что-нибудь этакое.
— Папаня решил землишку бросить, — рассказывал меж тем Интай. — В город подался. В Деналь. Перцем и солью вразнос торговать. По первости мы на улице жили, под мостом ночевали — а после так оборот пошел, знаешь ли...
Точно. Вот и до нового словесного слоя докопались. Еще «папаня», «землишка» и «по первости», но уже «оборот»... и ведь не замечает парень, как он с говора на говор переходит. А я — я замечаю ли? Я ведь тоже перескакиваю с наречия на наречие. Ученик говорит не так, как Патриарх, Князь — не так, как уличный мальчишка... ух ты, до чего же меня, оказывается, много! Целая охапка. И у каждого меня — иной говор, иная речь... и мысли иные. Поди разбери, который из меня решение принимал. Младший Патриарх по- любому за уличное пацанье не ответчик, да и князю с бойцом из разных плошек хлебать... но и хлебать- расхлебывать, и отвечать все едино мне. Мне — тому самому... которому? Один «я» начудил, а другой — разгребай? И не понять, которому себе я обязан за то единственное и неповторимое решение, от коего на мой загривок плюхи валятся?
— Сначала той торговли было — на щепоти, потом — на горсти, — продолжал Интай, — А там, глядишь, уже и лавочку взбодрили. Пряности, пряные травы, потом целебные травы. Так ходко пошло... матушкин братец до скрежету зубовного обзавидовался. Он-то зажиточный был, а нам ни денежки потертой никогда не дал. Только разговоры разводил — дескать, всяк сам своей деньге добытчик. А как узнал, что и мы зажили, так у себя в деревне чуть что не рехнулся. Столько денег, и все не его...
Все не его... и ничьи... и я ничей... я — не я, и личина не моя... как же причудливо мешается говор в устах этого мальчишки — век бы слушал... вот закрою глаза, и так и чудится: не он это — я сам говорю. Только жизнь — да, жизнь другая, а слова... кто это говорит — он или я? И... который я?
А ведь догадаться-то несложно. Сам ведь слышишь — о городе Интай повествует по-городскому, о деревне — по-деревенски, сам того не замечая... а ты — ты другой ли? Вот тебе и примета, Кинтар. Которыми словами думаешь, такой ты и есть. Заговорил по-уличному — значит, жив еще Кинт-Доходяга с помойки, жив и рвется на волю... и это его глазами ты смотришь, он и решение принимал. Сыплешь прибаутки загадочные — вот и Патриарх проснулся, добро пожаловать... ну и прочее такое в том же роде.
— А полтора года назад родители заболели и померли. — Интай замолчал ненадолго. — Дядюшка только сведал, мигом прикатил. Уж не знаю, кому он там на лапу сунул, кого подмазал, а только и дом, и лавку на себя отписал. И ведь по закону! Не подкопаешься.
Спасибо тебе, Интай. Спасибо за науку. Мальчик, враз потерявший и родителей, и кров... Ты дал мне сегодня еще один урок. Ты одарил меня новым знанием. У тебя нет ничего, совсем ничего — а ты ухитряешься дарить... вот бы и мне у тебя научиться. Давать не от избытка и не от скудости, а когда вообще ничего нет. Одаривать, черпая из ниоткуда.
— А мне куда было податься? Из милости у него жить? — фыркнул Интай. — Хороша милость! Вкалывай на него, на захребетника, от темна и до темна, и скажи спасибо, если тебе корку плеснелую кинут — а тебя же за нее поедом едят. Нет уж, пускай где еще себе дармовых работничков поищет, а плеснелую корку я себе и сам промыслю. Уж столько-то я могу.
Можешь, Интай. Можешь. И не только плеснелую корку промыслить. Ты и вообще многое можешь. Например, выжить полтора года на улице, не имея для этого ни навыков, ни даже потребного для них характера. С твоей наивностью, с твоей гордостью... но ты выжил.
А еще ты можешь научить Патриарха Королевской Школы хоть как-то разбираться в себе самом.
А еще ты можешь умирать честно. Это я уже видел. Не далее как вчера. Знать, что вот сейчас, вот прямо сейчас все кончится и больше никогда ничего не будет — и шагнуть навстречу смерти, потому что так надо. Ты можешь, я видел. Слабый, хилый, изголодавшийся, заморенный — но ты можешь.
Если нет мужества, то что тогда сила? Прах, плесень. А, проваль — парень, да ведь сколько раз бывало: до тех только пор в бою храбрости хватает, покуда человек на свою силу полагается. Дескать, он всех сильнее, он всех победит и жив останется, а тогда и бояться нечего. А как наскочит на такое, чего и сила не осилит — и готово, спекся. Тут и видно, что сила-то была, а мужества не было и в помине. А у тебя оно есть. У тебя, слабака, задохлика — есть.
Эх, парень, мне бы твое мужество. Оно бы мне куда как пригодилось. Я ведь не уверен, что, добравшись до Оршана, смогу, как ты... безоружный и беззащитный... такой же безоружный и беззащитный...
Ладно. Дорога моя, будем надеяться, кончается не завтра. Может, я еще успею научиться.
— Слушай, — перебил я Интая, — да ну его к свиньям, дядюшку твоего. Что это мы, право слово, все о грустном да о грустном! Давай-ка лучше я тебя погоняю, чем зря сидеть.
— В каком смысле? — не понял Интай.
— Приемчиков покажу, — ехидно пояснил я.
— Давай! — радостно завопил Интай, вскакивая на ноги.
Мальчишка оказался насквозь прав: вернуться за новым оружием мне и в самом деле никто не давал. Я, конечно, разок-другой попробовал — напрасные усилия. Что там порванная сумка или подвернутая нога? Мелочи. А вот бурелома не хотите? Бурелома, возникшего за спиной без малейшего дуновения ветерка? Стоило только развернуться и пройти немного — ан вот он, милейший. Развалился так, что ни обойти, ни объехать. Ну и что же, что полдня назад никакого бурелома и в помине не было? Зато теперь есть. И ведь не перелезешь: как-то так хитро деревья повалены что на одно ступишь, другое на тебя катится... надо будет запомнить, как они расположены. Если только жив останусь... да мне лучшего заграждения сроду не выдумать! Валы крепостные, стенки — ерунда это все. Вот такой бурелом... или пожар лесной, который гонит нас с Интаем очертя голову, не разбирая дороги... я всерьез подозревал, что довольно мне остановиться, и пожар угаснет сам собой. Не такой же Оршан дурак, в самом-то деле, чтобы намеченную жертву спалить живьем, так и не заполучив. Добро бы еще выбор был, а так я у Него один- разъединственный, неповторимейший из неповторимых.
Подозревал. Но пробовать не хотел.
Уже хотя бы потому, что это я — меченый, а Интай — нет, уж его-то Оршан спалит за милую душу. Как деревья, как кусты, как траву. Чем для Него несъедобный мальчишка отличается от несъедобного куста? А ничем. Так что лучше просто и незатейливо драпать, понадеясь, что огненная стена не догонит.
Правильно понадеялись. Не догнала. Мы успели добежать до реки, успели и переплыть ее. Сущее чудо, особенно если учесть, что плавает Интай чуть получше топора, так что через реку вплавь волочить его пришлось опять же мне.
Успели. Но возвращаться я с того раза напрочь зарекся.
Не только вернуться — в сторону с неведомой мне дороги соступить, и то не удавалось. В крохотную