началось без него, так как в том же году, когда вышла в свет его брошюра, сам он вдруг объявился в Инсбруке и опять был в восторге, в этом гордом, овеянном дыханием истории горном городе он стал самым молодым и любимым преподавателем. С лентой на груди поверх сутаны и в кепи набекрень он произносил пламенные речи, писал, учил, пел и видел себя уже профессором, кардиналом и блистательным ученым светилом курии. Но в тридцать восьмом году — приблизительно через неделю после входа гитлеровских войск в Австрию — он в своих туфлях с пряжками пересек, шатаясь от усталости, швейцарскую границу и с грехом пополам нашел прибежище в скриптории монастырской библиотеки. И вот он сидел вместе с другими ассистентами, прикованный, как раб на галере, к своему поставцу для письма, и скрипел пером по книжному древу. Конечно, молодой Кац тоже страдал от бессмысленности этой работы, но, в отличие от своих коллег, которые ночи просиживали в кабаке, а днем пребывали в тоскливой полудреме, он изучал древние планы монастыря, открывал глубокие подземелья и тайные ходы, а весной тридцать девятого года-тогда уже все чаще говорили о войне — он сообщил своему уже несколько лет сидевшему без работы отцу, что в трех монастырских прудах за городом монахи разводили рыбу, необыкновенно жирных карпов для постов.
32
Три монастырских пруда превратились в болотца, а запруда вся растрескалась. Доктору Йозефу Кацу, бывшему фабриканту — текстилыцику, это было на руку. Войны, как известно, обычно начинаются летом, заявил он перед городским советом Санкт-Геллена, стало быть, сейчас самое время позаботиться о пожарных водоемах, а для этого лучше всего привести в надлежащий вид монастырские пруды. Городской совет согласился с ним. Если во время обстрелов или бомбежек загорится старый город, собор и библиотека, есть только один шанс спасти бесценные сокровища: воспользоваться водой из прудов, лежащих на склоне холма, прямо над старым городом. Доктор Кац обязался вычистить означенные водоемы, а также восстановить дамбу и привести в порядок трубы. Надо было торопиться. Всего через несколько дней после подписания договора об аренде прудов страну огласил тревожный звон колоколов, летевший от деревни к деревне, от колокольни к колокольне, — воскресно-погребальный звон: «Война! Война!» Немногочисленные курортники бросились в кабинки для переодевания. На берегу купальни остались лишь хозяин и его молодая помощница Магдалена Штарк из Аппенцеля. Кац взял ее в свое время на фабрику прядильщицей, а после банкротства, когда она в слезах просила не отсылать ее обратно в родную деревню Альпштайн — ее буквоненавистник-отец тогда еще был жив, — оставил при себе. И не прогадал: она оказалась на редкость толковой и сообразительной, особенно это проявилось здесь, в курортном местечке, в маленькой купальне, которую они содержали. У аппенцельской горянки в голове роились оригинальные идеи, и удачней всех была идея киоска. Там, где человеку хорошо, заявила она, он пишет открытки близким, пьет ликер и ест ореховые хлебцы. Кац одобрил ее план, и вскоре они зажили на скромные средства, выручаемые в летний сезон от продажи яблочного вина, жареных колбасок и аппенцельского ликера.
И вот теперь она сняла шелковый флажок, развевавшийся над киоском, вытащила на берег лодку, сложила солнцезащитные тенты и унесла их в сарайчик, служивший чем-то вроде медицинского пункта, словно это были первые раненые.
— Кто его знает, переживем ли мы вообще эту весну, — сказала фройляйн Штарк.
В конце лета 1939 года, когда началась война, Тереза, дочь бадмейстера, была лучшей ученицей молодого преподавателя гимназии Тассо Бирри, а этот Бирри, убежденный вандерфогель,[17] заядлый игрок на гитаре и фронтист,[18] в свое время видел на партийном съезде в Мюнхене самого фюрера и, пораженный его богоподобным германским взглядом и совершенно сухой подмышкой — когда тот вскидывал руку для приветствия своих соратников, — посвятил этому целую серию статей в газете «Остшвайц». Так что Кац хоть и разозлился, но ничуть не удивился, наткнувшись в один прекрасный день на одну странную письменную работу своей дочери. Тетрадь лежала на круглой, как карусель, скамье под ореховым деревом; горячий ветер, явно суливший грозу, как раз перевернул страницу, и Кац прочел: «Хайль Гитлер! Хайль Гитлер! Хайль Гитлер! Хайль Гитлер!» В тот же день вечером Тереза призналась, что эти слова ей было велено написать в наказание за одно дерзкое замечание по поводу оккупации Польши, и Йозефу Кацу пришлось взять на себя грехи дочери. А все это проклятое болото! Оно пока что не приносило ничего, кроме расходов и проблем, ибо он имел неосторожность не только взять аренду, но и обязательство в кратчайшие сроки отремонтировать запруду и привести в порядок трубы, чтобы обеспечить монастырь и близлежащие постройки водой из прудов для тушения возможных пожаров в случае военных действий, начала которых ожидали со дня на день. Чисткой труб занимались беженцы: евреи и коммунисты. Их привозили рано утром на телегах, судя по всему, из какого-то лагеря — никто толком ничего не знал; впрочем, так было даже лучше: «Тсс! Держи язык за зубами — у врага повсюду глаза и уши!» — призывал плакат.
Работой их Кац был доволен. Евреи спускались на веревках в трубы и выгребали все, чем они были забиты. Они уже заделали трещины в дамбе и соорудили под его руководством новую деревянную лестницу, ведущую) наверх. И все бы ничего, если бы среди них не оказалось одного типа с тоской в глазах, который задурил голову тринадцатилетней гимназистке своими опасными, крамольными взглядами.
Йозеф Кац был в полной растерянности. У таких, как Тассо Бирри, уже, кстати сказать, провозгласившего себя группенляйтером,[19] хорошая память, и когда придут немцы, за подобные речи, которые Тереза, как попка, повторяла за своим трубочистом, начнутся совсем другие наказания, посерьезней, чем эта идиотская пачкотня в школьных тетрадках.
— Скоро и на нашей улице будет праздник! — заявил самозванный группенляйтер. — Мы наведем тут железный порядок! И первыми исчезнут евреи, эти паразиты на теле народа.
Что делать? Пойти в городской совет, вернуть им этот пруд и опять начать все сначала?
— Пропади оно все пропадом, — сказал Кац. — Будь что будет.
Тут Штарк, покраснев до ушей, достала из кармана своего фартука трубку и сунула ее бедняге в рот. Тот печально раскурил ее, и вскоре Йозеф Кац, в прошлом фабрикант, ныне бадмейстер, а в будущем мой дед, так сроднился со своей трубкой горца, что уже почти не вынимал ее изо рта.
33
Если бы не этот проклятый нос!
А тем временем приходила следующая, надевала башмаки, и, хотя я по-прежнему был удручен тем, что пошел в породу Кацев именно своим носом, мне доставляло дьявольское удовольствие держать этот неисправимый нос как можно ближе к согнутому колену и жадно вдыхать все, чем веяло на меня от немецких туристок и белокурых учительниц из Берн-Бюмплица, — то колбасно — пряный дух жаркого из свинины, то рождественский аромат корицы, то запах крема «Нивея», то запах рыбы или каких-то неведомых, волнующих далей. Что за чудная это была жизнь! Я летал на своей куче башмаков от одного облака аромата к другому, от женщины к женщине, от юбки к юбке.