бесконечно далекое и невероятно синее; сияли ледяные вершины, горели пред сумрачным огнем снежные поля.
— Смотри, малыш! — ликовала фройляйн Штарк. — Вон та вершина — там сидит Брогер!
Она была права. На выступе скалы, к которой вел наш путь, над острыми каменными клыками, напоминающими зубчатый хребет огромного сказочного дракона, виднелась раскрашенная яркими, веселыми красками деревянная хижина. Фройляйн Штарк рассмеялась от радости, я помахал рукой в сторону хижины, и мы со свежими силами приступили к последнему, далеко не безопасному подъему.
Похоже, кто-то следил за нашим приближением в бинокль: в единственном окошке что-то блеснуло. Но, подойдя ближе, мы увидели, что это вовсе не бинокль, приближающий объект наблюдения, а все тот же бычий взгляд двух стеклянных пуговиц, наоборот, удаляющий предметы — какой-то аппенцелец, ничем не отличавшийся от своих земляков, с недоверием смотрел на нас. Ни приветствия, ни звука. Маленький человечек сидел в своей будочке-киоске; его лицо, из которого торчала неизменная трубка, казалось, было подвешено на крюк, как окорок в мясной лавке. И только когда запыхавшаяся фройляйн Штарк положила на маленький прилавок пять франков, оттуда выскочила рука, проворно сграбастала монету и вновь спряталась в норе, как испуганный зверек.
— Это он? — тихо спросил я.
— Да, это он, Брогер.
Туг мы незаметным рукопожатием попытались предостеречь друг друга от смеха, но, не сдержавшись, дружно расхохотались. Брогер! Брогер!
На лице в окошке не дрогнул ни один мускул. Хозяин вершины молча сидел за своим прилавком и не сводил с нас бычьего взгляда. Фройляйн Штарк это в конце концов надоело, и мы уселись на отшлифованную до блеска каменную ступеньку у подножия креста на самой макушке горы. На ней была ветровка, на мне пелерина. Еще светило солнце, от нагретых за день камней исходило тепло; мы постепенно отдышались и с наслаждением предались созерцанию бесконечного, как океан, неба. В нем виднелось несколько заснеженных островков — самых высоких вершин Альпштайна, но больше в небе не было ничего, кроме фройляйн, меня и кружащих над черным массивным крестом галок.
— Это наша родина, — тихо сказала фройляйн Штарк.
36
Конечно, это странная мысль, согласен, в сущности, бред — то, что хранитель библиотеки запер бумаги, связанные с историей Кацев, а фройляйн Штарк будто бы позаботилась о том, чтобы они одна за другой попадали ко мне в руки! А может, и правда? Может, она действительно считала, что это опасное лекарство излечит меня от каценячьей привычки вынюхивать и высматривать? Может, она думала, что ужасная история гибели фабрики, свидетельницей которой она и сама была, отвлечет меня от этого заколдованного рода и направит мои помыслы в другое русло, ко всем этим праведникам, которые не вынюхивают, не высматривают и вообще не делают ничего, что глубоко оскорбляло бы ее и Божью Матерь?
Сегодня я размышляю об этом, как размышлял тогда, и опять, как тогда, оказываюсь в тех же самых потемках, настолько непроницаемых, что даже не верится, что они таятся в твоей собственной голове. То, что дядюшка называл святой простотой, которая «с неба звезд не хватает», в действительности было воплощенной двойственностью. Именно она, которая не умела ни читать, ни писать, властвовала в одной из прекраснейших библиотек Запада и вполне могла через «подставных лиц» определять и корректировать круг моего чтения. Ибо фройляйн Штарк была очень сообразительна и лучше дядюшки знала жизнь, и хотя она в своем страхе перед седьмой заповедью доходила до абсурда, хотя она и помешалась на катехизисе и благочестии в духе беззаветной любви к Деве Марии, ее строгость имела мягкую, как облако, и по- матерински ласковую изнанку. Но она не желала больше показывать эту изнанку. С тех пор как приключилась эта история с зеркальцем, мы с ней находились в состоянии войны. Я был неисправимым Кацем, а она твердым, как крупповская сталь, карающим ангелом, благосклонности которого едва хватало на то, чтобы терпеть мое присутствие на кухне по утрам, когда я, поджав хвост, пил свое молоко. Неужели она поставила на мне крест? Неужели для такого, как я, у которого на лице написана его каценячья сущность, не существовало ни милосердия, ни спасения?
Дядюшка тем временем узнал о случившемся, и фройляйн Штарк намекала мне всем своим видом, что меня ждет поистине страшная кара — в лучшем случае перевод в скрипторий, а в худшем я вообще вылечу из библиотеки как пробка. Я лишился сна и аппетита, я каждую минуту ждал грома небесного, и вдруг — отбой воздушной тревоги!..
Я совершенно забыл, что дядюшка как — никак мой avunculus — родной брат моей мамы и явно не прочь в очередной раз закрыть глаза на проделки своего племянника.
Возлежа на диване, посреди шелковых подушек, он спросил:
— Стало быть, ты опять спекулируешь?
Я отметил пальцем строку, на которой остановился, и вопросительно поднял глаза.
— Ну, по латыни speculor означает: «я смотрю, я наблюдаю». К тому же speculor родственно слову speculum, а это означает — что бы ты думал?
— Не знаю.
— «Зеркало»!
— Вот как?
— Да, speculum означает «зеркало».
— Интересно, — заметил я.
— Оставим это, друг мой! Оставим спекуляцию, дорогой nepos! — сказал дядюшка с добродушной ухмылкой
37
и таким образом вновь выступил на передний план моего рассказа, и если я до этого говорил о двойственности фройляйн Штарк, то теперь у меня просто нет слов, чтобы хотя бы приблизительно сформулировать загад ку, в которую хранитель библиотеки превратился для меня к концу лета. Что он хотел сказать? Что означало «Оставим это, друг мой! Оставим спекуляцию, дорогой nepos»? Что ему действуют на нервы мои поиски? Но тогда зачем он позволял своим коллегам снабжать меня бумагами, которые называл privatissima? Ведь он был praefectus librorum, одно его слово — и никто из шайки ассистентов больше не решился бы извлекать на свет Божий папки, частные письма и бесконечные фотографии, запечатлевшие моего деда, несостоявшегося фабриканта и бадмейстера, под солнечным тентом на берегу пруда.
А его на удивление мягкий, чуть ли не ласковый выговор по поводу «спекуляции»? Его словно забавляло, что в преддверии книжного святилища подрастал маленький Кац, с каждой неделей, с каждым днем все больше похожий на него самого. Но как его могла забавлять