насмешливо-снисходительно, — и следит, чтобы какая-нибудь городская мамзель не поцарапала нам паркет своими каблучками.
Тут послышалось дребезжание и позвякивание.
— А вот и наша официантка!
Официантка приближалась медленно, опираясь левой рукой на костыль. Правой она держала поднос, на котором позвякивали напитки: ликер для фройляйн Штарк, водка для Брогера, виви-кола для меня и бутылочка апельсинового лимонада для самой Ханни. У нее были белокурые косы, веселая челка на лбу, выступающие зубы, серые мышиные глазки, и я, краснея до ушей, не решался взглянуть на ее ногу, при каждом шаге которой пол ухал и мелко дрожал. Она из последних сил опустила поднос на край стола и подвинула его к середине.
— Ханни, а ты знаешь нашего монсеньера?
Та кивнула.
— Каца все знают, — ответила она. — У него библиотека с самыми бесценными сокровищами Востока и Запада, от Аристотеля до ящура.
Описав в воздухе дугу своей неподвижной ногой, она завела ее под стол и опустилась, все еще опираясь левой рукой на костыль, рядом с фройляйн Штарк. Теперь я понимал, почему дядюшкины собутыльники тогда спорили о том, является ли детский паралич милостью, даруемой Богом во избавление человека от грехов, особенно от нарушения седьмой заповеди: они имели в виду Ханни и ее безжизненную, стянутую шинами ногу. Тем временем Ханни положила костыль на пол, подвинула к фройляйн Штарк ее ликер и закусила своими передними зубами стакан с лимонадом. Моя голова горела, как печь. Ханни медленно пила мелкими глотками свой лимонад и косилась влево, в мою сторону. Я пил свою виви-колу и косился вправо, в ее сторону. Осушив стаканы, мы держали их перед собой обеими руками, словно они заключали в себе некую драгоценную тайну.
Брогер, как ни странно, вдруг разговорился. Выяснилось, что он свиноторговец. Он рассказывал аппенцельские новости: кто помер, кто обручился, кто женился, сколько нынче стоит килограмм свинины, кто с кем снюхался — какой Манзер с какой Манзершей (а ведь были и Брогерши, которые крутили с Манзерами, и, наоборот, Манзерши с Брогерами!), и пока он говорил, а фройляйн Штарк перемежала его речь комментариями, моя нога под столом приподнялась и осторожно — очень осторожно! — прикоснулась к ноге Ханни.
— Нет, вы только посмотрите на него! — воскликнула фройляйн Штарк. — Вот уж действительно: Кац есть Кац!
— Tbi это о чем? — спросил Брогер.
Я проворно убрал ногу.
— Да о том, как он быстро управился со своим стаканом!
Почему все окутано тайной — под юбками, под столом? Почему меня притягивает эта нога? Не то чтобы очень, но настолько, чтобы моя нога сама по себе поднялась и потянулась к ней. Ее нога была парализована, Ханни была не властна над ней, и странное дело — со мной только что произошло нечто подобное: моя нога пришла в движение автоматически. Впрочем, я коснулся совсем не Ханниной ноги — при попытке дотянуться до нее я, похоже, попал на фройляйн Штарк.
Катастрофа? Пронзительные крики? Вскакивание со стула? Ничего подобного. К моему безграничному удивлению, фройляйн Штарк облизала своим большим серо — красным языком край рюмки и предложила мне чокнуться с ней и с Брогером. Вот вам, пожалуйста, опять эта ее двойственность! Она, все свои чувства и помыслы посвятившая соблюдению седьмой заповеди, запретившая мне глазеть и совать нос куда не следует, ответила на дерзкое прикосновение к ее безгрешной плоти вознаграждением! Она заказала еще ликеру, мы чокнулись; я выпил одну рюмку, вторую, и, когда моя затуманенная третьей рюмкой голова уткнулась в ее мягкую, как слива, подмышку, она потрепала меня по щеке и шепнула на ухо:
— Ладно, посиди так, если хочешь.
Ханни между тем, презрительно глядя мимо меня, подавала одну порцию ликера и водки за другой. Зал постепенно заполнялся, заплясали рюмки, бокалы и кружки, заплясали столы, носы и лысины; становилось все более шумно и весело. Фройляйн Штарк спросила:
— Господин Хассан, чего это вы все на меня глазеете?
— Я не глазею, — откликнулся голый, как яйцо, череп Хассана.
— Нет, глазеете, господин Хассан!
Стало вдруг тихо-тихо. Ханни замерла на месте. Господин Хассан щелкнул зажигалкой, раскурил сигару и произнес ледяным тоном:
— Мы не любим, когда к нам лезут филистеры.
— Браво! — воскликнул вышедший на пенсию учитель гимназии Бирри, а Хадубранд, у которого уже глаза поплыли в разные стороны, прибавил:
— Место метелки на кухне!
Однако фройляйн Штарк не так-то легко вывести из равновесия.
— Я не метелка и не филистер, — ответила она невозмутимо.
— А кто же? — язвительно спросили ее дядюшкины собутыльники.
— Я — святая простота, которая с неба звезд не хватает, — гордо ответствовала фройляйн Штарк.
40
В шесть мы вновь были на борту. Старец швейцар поднялся со стула, гардеробщик вытаращился на нас с изумлением. В одной из дверей показался ассистент, тоже вначале вытаращился на нас, потом ухмыльнулся и жестом подозвал остальных. Дверной проем заполнился любопытными физиономиями на вытянутых шеях. Два или три смотрителя, только что выдворившие из зала Вечернюю Красавицу, не верили своим глазам. Но фройляйн Штарк уверенно провела меня мимо всех через лабиринт каталожных ящиков в мою комнату и уложила в кровать. Она раздела меня, закрыла ставни, погасила свет.
— Если кровать начнет качаться, прочти «Богородице Дево, радуйся». Тебя поцеловать на сон грядущий?
— По-моему, она уже качается.
— Ну значит, молись.
Она ушла. К дядюшке? Может, фройляйн Штарк — это действительно воплощенная двойственность? Фальшь в чистом виде? Может, моя судьба уже решена и это моя последняя ночь на борту? Может, дядюшка завтра укажет пальцем на дверь и грозно промолвит: «Сначала похотливые взоры, потом певица из Линца, потом зеркальце и наконец — уму непостижимо! — тайное прикосновение к фройляйн Штарк!.. Исчезни, nepos, и никогда больше не показывайся мне на глаза!»?
У изножья кровати стоял мой чемодан, до половины набитый черными шерстяными носками, и я представил себе мрачную картину: я тащусь жалким бродячим торговцем по ледяной Линтской равнине и предлагаю эти носки местным жителям.
Ковчег трепала мощная бортовая качка, моя кровать уподобилась колыбели — верх, вниз, вверх, вниз. Богородице Дево, радуйся, Благодатная Марие, Господь с Тобою. И опять вверх, и опять вниз — настоящая штормовая ночь, опасное плавание. Я весь взмок, меня знобило, я вдруг сошел на берег в Маниле, но мой каценячий предок, который должен был встретить меня у пристани, не смог отыскать меня в перепутавшихся кишках прибрежных переулков, посреди складов перца, харчевен и борделей.
Утром, когда дядюшка распахнул ставни — «Salve, nepos, carpe diem!», — весь двор был заполнен холодным, пахнущим серебряными прожилками горного ключа туманом. Я испугался. Но не дядюшкиного гнева, не предстоящего разноса — никакого разноса не последовало и на этот раз; я испугался, потому что наступила настоящая осень. Дядюшка, видимо, тоже был настроен на философско-лирический лад. Он застыл у окна. Звуки пробуждающегося дня казались приглушенными, словно доносились издалека. Близкими были только воркование голубей и хлопанье их жирных крыльев, но и они словно пробивались сквозь ватную оболочку.